суббота, 10 января 2009 г.

рассказы







Милосердие

Некто сдал карты, и выпало две дамы. Одна начинала свой пятый десяток, другая завершала. Старшая была неизлечимо больна и хотела жить. Младшая была здорова и мечтала о смерти.
Юрист международного класса, холёная, уверенная, не знавшая родов Сара жила в дорогом квартале Тель-Авива в квартире с антикварной мебелью и подлинниками в массивных рамах. Свой диагноз она не знала. Врачи сказали, что у неё недостаток кальция в костях, поэтому она испытывает боль в суставах и слабость в ногах. Последний месяц Сара могла передвигаться только с помощью специальной этажерки. Вставать с постели стало трудно, руки неумело искали опору. Друзья и родные особо весёлым хороводом кружились по дому, шумно готовили и съедали диетические блюда. Холодильник был набит полупустыми баночками и кулёчками, из мусорного бачка торчала разруха, и Сара всё чаще замирала, прислушиваясь к холодному ветерку где-то внутри...

Анна вошла, и её душа покорно запричитала, как мальчик для битья, уловив ожидаемый запах смерти. На самом деле пахли цветы: корзины и вазы стояли на полу, рояле, столах. Так много цветов Анна видела только на похоронах, и богатая комната ощутилась ею картинкой из чужой смерти, недоступной как катание на доске по океанской волне, как флирт белых пиджаков под парижскими каштанами.
Свою собственную смерть Анна обдумывала привычно и равнодушно. Она уже давно воспринимала жизнь через боль и страх. Эмиграция длилась четвёртый год, а до этого в страшной спешке она сама разрушала годами выстраиваемый мир: распродавала, дарила, теряла, пока не остался час до отъезда и несколько чемоданов в углу пустой комнаты. Анна лежала на полу рядом с карамельно-жёлтым телефоном - последней вещью, которую предстояло ещё отдать.

Сара с тревогой думала, что кто-то чужой поселится в её квартире. От этой мысли каждая вещь - от старинной лампы до баночки кофе - приобретала щемящую ценность. Она не хотела делиться с женщиной, которая станет жить в отражении её зеркал, трогать глазами и руками её флаконы, шкатулки, передвигать вещицы, годами охранявшие её жизнь.
Родители Сары бежали из Польши в середине тридцатых годов, и в детстве у неё не было ни своей комнаты, ни даже своего шкафа. Сара ненавидела приличную нищету, задавленную гордыню и вечно встревоженную, семенящую миниатюрность породившей её плоти. К доходному диплому она пришла к тридцати пяти годам и потом страстно покупала, жёстко торгуясь за каждый шекель. Замуж Сара не пошла, боясь тесноты в своём шкафу... Но теперь... временами одолевало равнодушие. Картины, книги, чашки становились всё менее доступными, и в одну из таких минут Сара позвонила в русское бюро, где можно было нанять прислугу дёшево.
Через день к ней прислали женщину. Та мучительно старалась выглядеть непринужденно, но сидела в кресле так неудобно и так не видела ничего вокруг, что Сара успокоилась и повеселела: русская никогда не сможет забрать власть над её вещами, потому что сосредоточена на себе и своём загадочном русском мучении. Ей скажешь доброе слово - и она в неистовом порыве благодарно пожертвует собой. Затем холодный взгляд повергнет её в тоску, заставит страдать и плакать в подушку. В терзаниях она будет прислушиваться к своим голосам, и хозяйке легко будет управлять этим экзальтированным хором. А то, что составляло радость её житейского благополучия: тёплые мягкие полотенца, ажурное пресс-папье на изящном деревянном столике у окна, увитого розово-цветущей лианой, останется недосягаемым для бедняжки... Нет лучшей прислуги, чем интеллигентные русские, разве что филиппинки с их культом церемонного услужения. И Сара подумала, что стоит, пожалуй, выписать служанку из Филиппин.

Анна поставила сумку и оглядела комнату, где должна будет жить: белёная коробочка с металлическими стеллажами до потолка, уставленными конторскими папками. Видимо, она была задумана, как архив, но потом в неё поставили где-то не поместившийся готический зеркальный шкаф и что-то миловидно хлипкое на кривых ножках с игрушечными стульчиками по бокам. Огромная хрустальная люстра занимала половину пространства, у окошка стоял диван.
Анна хотела спать. Было поздно, но она теперь не знала, действительно ли поздно... и можно спать... или нужно что-то делать, пока той женщине - хозяйке... не станет поздно.
В детстве в их семье жили домработницы. Это были беженки из гибнущих деревень. Они за еду и ночлег нанимались в прислуги к горожанам, которые запутались в послевоенном бытие и, чтобы освободиться хотя бы от самой чёрной работы, с отвращением пускали в свои убогие «углы» чужих, пахнущих утерянной жизнью женщин. Потом, к середине семидесятых, домработниц не стало и тяжёлые сумки, очереди, уборки и стирки достались самим горожанкам, которые уже успели податься в инженеры, врачи, жили напряжённо, конфликтно... Анне досталась как раз такая неустроенная жизнь, с которой она не справилась и бежала... беженка... очередь Анны.
Присев на диван, она замерла, ощутив, как начинает суетиться обступающий её мир. Чертями скакали воспоминания, кликушествовали предчувствия. Анна читала, что человек обречён связывать собой время: прошлое, настоящее и будущее - что ж, она вполне ощущала удушающую петлю, уйти от которой удавалось только в новый виток суеты - в оглушающий марафон, когда время зря кукует и щёлкает, не задевая, само по себе. Может быть, от этого - от того, что Анна забывалась, спасаясь от непосильной муки вспоминать, пытаться понять происходящее, думать о ждущем её - быть... где-то там, в недоступном ей пространстве, случалось что-то важное и непоправимое: возникали и исчезали чьи-то жизни, встречались и терялись души... из-за Анны... когда она пропадала в своей суете. И оставленное без её присмотра время в дикой вольнице перемешивало порядок вещей и, вот, странно выпало две дамы...
Анна услышала своё имя и, резко вскочив, бросилась на голос хозяйки, но на пороге поняла, что вовсе не встала и даже не шелохнулась... Растерянно, словно издалека, Анна смотрела на себя, едва узнавая удивительно похорошевшее в безмятежности лицо. Стало жаль тревожить, побуждать к нелепому механическому танцу уютно устроившееся на подушках беззащитное тело. Мгновение тянулось бесконечно... Возникла пауза, достаточная для всегда непостижимого и неожиданного гостя, и вот, суть иного порядка овладела душой Анны - милосердие.

Сара уже трижды громко звала Анну. Она с трудом добралась до комнаты прислуги. Русская сидела, легко откинувшись на подушки дивана. Свет от люстры выливался из собранных в лодочку ладоней. Женщина не дышала.

Через месяц Сара улетела по делам в Лондон.

1996г.


КАЛИТКА


Осенью 1990 года в дневнике возникла запись: "Мы похожи на идущую на нерест рыбу, и нас не бьёт только ленивый. Прошлое преследует, настоящее обманчиво, будущее не известно. Должно быть, это - исход»
Лена ошибалась – уже не было «мы», и каждый был одинок в своих заблуждениях и устремлениях, но город тогда еще отзывался на своё имя - Иерусалим. Это потом зимние горизонтальные дожди разбросали его на улицы, площади, дома, и Лена писала в дневнике: "Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль, тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звёзды"



В свой первый Иудейский Новый Год семья оказалась без близких, без средств к существованию. Цепочка недоразумений и смутных страхов сплелась в безлунную ночь. Мужчина, женщина и два мальчика спускались по каменным ступеням, устланным хвоей, по склону холма, среди невидимых сосен и призрачно белеющих домов туда, где слышался праздник. Окно, из которого прежде доносилась скрипичная музыка, молчало.
Внизу, у круглой синагоги, собралась тихая толпа. Люди сидели на принесенных стульях, на ступеньках сбегающих вниз лестниц, на склонах, покрытых травой.
Лена хотела подойти ближе, но муж остановил: «Не будем мешать - там все свои...»
- А мы - чьи?
- Ничьи...
Вечный город... ничейный город, безразличный к судьбам и чувствам людей. Город равнодушно принимает, дарит невесомость тому, кто находит опору в себе, и не удерживает падающих.

….

Они стояли в темноте, у границы освещенного круга, не смея преступить...

…..

Был исход Судного дня и чудная лёгкость после дня поста в предвкушении праздничной трапезы. «Я - змея после линьки», - Леон с наслаждением напряг и расслабил плечи, улыбнулся звёздам, выходя из двери синагоги. На нём была белая вязаная шапочка со сложным узором - кипа - такие носят религиозные евреи из Алжира. Прежде Леону казалось, что узоры на отцовской "кипе" – единственная его связь с Африкой, иудейством, и потому он не ожидал от себя решения оставить налаженную жизнь в Париже ради домика с кусочком каменистой земли на южной окраине Иерусалима. «Я не успел опомниться – все произошло стремительно» - говорил он друзьям, и всем было лестно от свободного и красивого кульбита респектабельного шестидесятилетнего европейца, было приятно упомянуть в конце делового разговора, что надо бы навестить Леона в его "иерусалимском периоде", и что-то в его затее... неизъяснимое - как-то дышится там... особенно...

Леон оказался во Франции ребёнком, унеся в мышцах воспоминание о холоде. Ему было четыре года, когда он с родителями всю ночь простоял в ожидании парома, захлёбываясь в стылом тумане. Не расцветая, начался день, люди поднялись по сведённым судорогой сходням, и замёрзшая, мокрая Африка, кряхтя, отчалила. В огромном трюме было тепло и уютно от неяркого оранжевого света. Раздали горячий и волшебно вкусный суп, и Леон запомнил робкое счастье надежды на лицах родителей. Потом уже никогда у них не было таких улыбок, и Леон рос, стараясь поменьше глядеть в бездну их глаз - лучше не глядеть вниз, когда идёшь по натянутой верёвке.
Парень был серьёзен и жил, словно выполняя ритуал. Бог знает, как феи раздают дары младенцам, но он вел себя достойно - в такт с мелодией, что слышна немногим. Это был один из тех счастливых случаев, когда жизнь складывается благополучно. Французы очень кстати обрушили на молодого кареглазого парижанина своё покаяние, и он отнёсся к нему, как и ко всему, сдержанно: приняв стипендию для учёбы в университете и уклонившись от участия в студенческих волнениях.
От отца ему досталась белая вязаная кипа и хрипловато-оранжевые с волшебным вкусом слова: "Не пролей". От матери - грусть, похожая на пустой стул, странно стоящий посреди просторной комнаты: она умерла рано, и с нею - его надежда ещё раз увидеть её робкое счастье. Он не сразу осознал, как это было важно, и, возможно, в чётком ритме его поступков Иерусалим возник тем местом на его пути, в которое нужно было ему прийти.
И действительно, одноэтажный домик в окружении десятка старых олив сразу превратился в место паломничества. Сын, что прежде месяцами забывал позвонить, приезжал с внучкой и гостил неделями. Съезжались вечно занятые друзья, утверждая, что здесь им как-то особенно дышится. Импозантный бродяга Марсель превратил сарай в свою мастерскую. Высекая из камня очередную фигуру Давида, он утверждал, что в полнолунье видит тень, слышит игру на пастушьей дудочке и звяканье колокольчиков стада. Действительно, с холмов Вифлеема в полдень спускался резкий овечий запах, звучало блеянье и тёмнолицые арабские пастухи в пиджаках, надетых поверх длинных рубах, и с платками на головах, подходили к ограде, заворожено наблюдали за работой Марселя и просили пить.
Любимая внучка Леона - тоненькая, с ёжиком на круглой головке, Ли, взяла дополнительный курс в Кембридже о чём-то "африканско-еврейском" и аккуратно присылала деду наставления по земледелию, скотоводству, дизайну и ритуальным трапезам.
В этот вечер в доме Леона ожидали праздничный ужин с сюрпризами от Ли, и жена Леона, Мише, предусмотрительно положила на свою тарелку яблоко, чтобы весь вечер отрезать от него ломтики серебряным ножиком. Она подтрунивала над всеобщим этнографическим энтузиазмом. Однако и ей нравилась иерусалимская затея мужа, позволяющая выбрать за утренним кофе, где ужинать: в компании ли с Марселем и его идолами, или… дома - в своей парижской квартире, где нужно только сменить цветы в синей вазе…

…..

За чертой освещённого круга, Леон увидел фигуры, словно сошедшие с полотна "голубого периода" Пикассо, и на мгновение залюбовался точными, трагичными мазками, но потом очнулся - понял, что перед ним живые люди. В порыве раскаяния сделал шаг в их сторону, а замеченный, уже не сумел остановиться. Это были "русские", которые в последние месяцы прилетали тысячами и были похожи на одинаковых куколок, должно быть, очень разных бабочек... Перед ним была теперь такая куколка, казалось, не имеющая своего лица - это был живописный портрет: художественная метафора - материализованное впечатление ...



Лена взволновано смотрела на отделившегося от толпы красивого человека в большой белой кипе. От подошедшего веяло уверенностью и спокойствием. «Случилось, - задохнулась она, - так должно было быть - их должны были принять... нельзя быть совсем ничьими», - и Леон с похолодевшим сердцем увидел на лице женщины ту самую улыбку - робкого счастья.
«Русские» приняли предложение посетить праздничную трапезу в его доме с такой застенчивой готовностью и благодарностью, что сомнение, на миг выглянув, скрылось. Леон удовлетворённо подумал, что из этой компании возникнет в свой срок совсем недурная бабочка - у него намётанный глаз, и эти гости - к удачному году. По дороге он был оживлён, шутил на английском, который они немного понимали.
Явление гостей дома восприняли с королевской терпимостью - как идолов Марселя или овечьи облака, сползающие с холмов Вифлеема, или, как если бы Леон привёл белого верблюда под яркой попоной. Домик, окружённый оливами, был отдан для грез наяву, и обычно скупые на чувства взрослые играли в «Иерусалим», как дети, понимая, что «так» могут себе позволить только те, кто сумел построить жизнь в чётком осознании звуков, запахов и снов своего священного одиночества.

Леон окинул стол изумлённым взглядом - он был заставлен тарелками с муляжного вида блюдами, среди которых узнаваемо было только лукавое яблоко его Мише. Все благодушно посмеивались, а Ли сияла, объясняя, что на днях получила зачёт по новогодней трапезе в зажиточном доме африканской диаспоры второй половины последнего тысячелетия и, вот, - ах - это восхитительно! Круглоголовое дитя гамбургеров тайно священнодействовало полтора дня, соперничая с Марселем в плодовитости, и возник живописный сюр - экзотичный, как сама еврейская судьба...
Хозяева и гости рассаживались вокруг стола, наперебой расспрашивая Ли, с какой стороны лучше подцепить это пестрое желе, и, действительно ли, правда, что топлёный сливки нужно продолжать топить в чае, и уверена ли она, что эта рыба действительно заснула...

Лену с мужем посадили напротив их сыновей, и она глазами показала детям, чтобы вели себя сдержанно, не жадничали - все четверо чувствовали себя неловко. Ей было очевидно, что хозяева - добрые израильтяне - любящая семья, и собрались они на свой праздник, из века в век храня затейливую семейную традицию… и, вот, были так великодушны - пригласили к себе... путников... И, кто знает, может быть, помогут с работой...
Всю праздничную неделю двери города были закрыты для них, и, вот, одна дверь открылась, и их пригласили войти, и они вошли к ним, и теперь… их приняли - поддержат? Эти люди достигли благополучия, они предложили… участие? Или… Но здесь все похоже на игру… и есть, должно быть, правила, которых они не знают…

Собравшиеся методично прерывали оживленную беседу, чтобы обратиться к гостям с порцией доброжелательства, которая, оставаясь не тронутой, повисала в воздухе неловкостью. И только Ли, увлеченная своим сюжетом, вдохновенно хозяйничала за столом. Она особенно усердствовала, колдуя над тарелками мальчиков – дети были единственными, кто начал есть... и в их глазах появилось недоумение...


…………………

Леон уловил в глазах мальчиков усиливающееся недоумение и ответил невпопад, вызвав общий смех. Ему с детства было знакомо ощущение «чужого карнавала», когда пробираешься проходными дворами к себе, уклоняясь от грубого, назойливого веселья. Но теперь... это был его праздник, его затея, и когда, казалось, она удалась... мир треснул, как выбитое в окне стекло, и в ярком сквозняке распахнутого квадрата Леон увидел пустой стул, казалось, уже исчезнувший из его жизни. Он стоял в пустыне, которая вытекала из распахнутых глаз незнакомой женщины, и заполняла собой вселенную…

…Ли, его кареглазая Ли, умница и красавица Ли... казалась похожей на куклу… Пошлость и фальшь всего происходящего ударили Леона, и он, извинившись с рассеянной улыбкой, вышел в сад. Колесо городских огней катилось Млечным путём к оранжевой точке светящегося окошка его дома.
Что же случилось? Он пригласил в свой домашний театр обездоленных людей. Ему нужны были актеры на роли «исходящих» - они придавали его спектаклю значительность, могли стать свидетелями его жизненного успеха. И он… разыграл великодушие… с такой готовностью, словно всю жизнь только и занимался этим. Так привычно и достоверно, что обманул, кажется, самого себя и …Ли? Душа похолодела от этого признания. Как он мог… так заиграться. Ведь, не злой, не циничный, не глупый, сам переживший немало… Боже мой, эти люди – чужие здесь, они не понимают происходящего и не знают правил их семейной игры… Они нуждались, и он положил в протянутую руку фальшивую монету… и Ли… Ли…
Тогда, на пароме, им подали настоящий суп... Это было совсем не много, но настоящее, а его протянутая рука оказалась чем-то вроде дёрганья мышцы у мёртвой лягушки в отвратительном лабораторном опыте. Леон взглянул на небо и усмехнулся: между двумя последними взглядами вверх – всего час назад, и теперь - дистанция в вечность.

Леон осторожно шёл по освещённому звёздами саду, угадывая деревья, и ему казалось, что это вовсе не сад, а пространство его души, и он всматривался в него, пытаясь понять, где? - в тени каких олив затаилась беда, вынудившая его прийти сюда с пониманием свой вины.

«Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звёзды...» - услышал Леон и ощутил подле себя Ли. Она подошла неслышно, но звуки и запахи в душевном пространстве приходят по иным законам, и Леон увидел её, едва заметную в глубокой тени оливы.
- Что-то не так? - спросила она.
- Не так…
- Что, дед?
- Наша вечеринка… эти люди… скверно вышло.
- Но это игра.
- Да, было бы забавно, но я втянул в неё людей, которым не до моих игр – их реальность жестока. Они не знают правил, не знают, как вести себя, как поступить, а я использовал их, как актеров, и ничем не заплачу. Мы шутили с их обездоленностью… Мы - шуты! Ах, как нехорошо вышло.


- Но почему они пришли? – защищалась Ли - Почему они не знают правил, ничего не понимают? Взрослые люди, семья. Они хотели, сами согласились, их никто не заставлял.
- Да, и выпутываться им придётся самим, и нам – тоже…самим.
- Но мы в порядке, дед.
- Не совсем: скверно вышло...
- Что, дед?
- Ты доверилась мне, а я подвел тебя...
- Меня?
- Тебя, Ли, и ты положила фальшивую монету в протянутую руку... скверно вышло, нужно признать…
- Дед, ты о чём - об этом… ужине?
- Они не знали, они были голодны.
- Но дед... да, дед...
- Ли, я не сумел остановиться - слишком силён был соблазн радостного забытья, а эти уставшие люди не противились. Они чувствовали себя чужими на моем празднике, и не переступали грани, словно какая-та сила держала их, но я окликнул, и они сделали шаг. Мне показалось, что я и они - персонажи одной пьесы: Иерусалим, серп луны над головой, слова, сосны, камни, люди, звёзды, звуки… Мне показалось, что теперь я могу соединить их лучше, нежели в своей судьбе.
- Дед, ты пытался создать мир... сам?
- Да, я был счастлив, мне казалось, что я - творец, что высшая гармония близка... что я избран - ещё один шаг... и преступил. Ли, мне стало мало власти над Луной, соснами, отцовской кипой. Мне понадобились живые души – чтобы они мне поверили. Усомнился, было, на миг, но успокоил себя, потому что хотел счастья бездумно, как хочет змея сменить кожу, и мне нужны были свидетели моего успеха. Эти люди… ведь, они - сама кротость, и мне нужны были добрые души. Я хотел счастья любой ценой, а потом понял, что эта цена - ты, Ли. Понял, когда ты подкладывала, сияя щедростью, папье-маше на тарелки этих голодных мальчиков, которых мы через час выставим за дверь...
- Дед, добрый дед, мы - злодеи?
- Надеюсь, еще можно поправить...

- Дед, давай вернемся – сознаемся и… приготовим суп … настоящий.
- Да, и я расскажу им, что познакомился с Мише, когда начинал практику в госпитале для беженцев. Она была истощена и умирала от воспаления лёгких. И уже когда мы полюбили друг друга, она все ещё не доверяла мне. А наш ребёнок появился спустя годы. Что бедняга Марсель... нет, Марсель пусть расскажет о себе сам.
….

Тени покинули сад, и Леон, обняв за плечи Ли, поднялся на порог и застыл, услышав странные звуки. Это была песня – незнакомая мелодия, старательно и, видимо, на пределе сил, выводимая слабым женским голосом.


Лена проводила взглядом хозяина и выскользнувшую за ним прелестную девушку, должно быть, внучку. Гостями занялся Марсель. У него была борода и трубка Хемингуэя, зычный голос и большие руки. Он рассказывал мальчикам, что живёт везде и нигде, что свободен, как ветер и занимается только тем, что вдохновляет его, а те смотрели на него заворожено.
Лена чувствовала, что всё это уже было в каком-то спектакле про чью-то сказочную судьбу, но она ушла тогда из зала, преодолевая притяжение театрального кресла, обитого вишневым плюшем – опаздывала на электричку.
Боже, что за скверную роль мы играем здесь? - Каких-то странников из псевдобиблейского сюжета... впору запеть квартетом бетховенский "Cурка". Да это… театр - мы опять забрели в чужой нам сюжет, и, вот, лица моих детей уже прорастают катастрофой льстивого и завистливого рабства...
Бежать... опять? Нет, уйти… проститься: «Спасибо, отличный спектакль - у «вас»… браво! Простите, нам пора. Счастливо оставаться» - и отблагодарить… да! Чем-то равноценным, забавным: пустячок… а-ля-рус
«Русский романс» - сказала Лена, вставая, приняв позу певицы и улыбаясь изумлению в глазах мальчиков»
«О-тво-ри осто-ро-жно калитку и войди в ти-хий сад ты как тень...» - выводила старательным голоском Лена, видя. как оживают расколдованные дети, чувствовала рядом мужа – впервые за этот вечер он сжимает её локоть. «…потемне-е-е-е накид-ку, кру-же-ва» - осмелела Лена, подпустив в голос страдательную ноту - "на га-а-ало-о-о-вку надень…»

1997г.




Братья и сестры



В прорехе осенних облаков - немного ниже полётов - видна черепичная крыша, двор с травой, деревьями и каменными дорожками в периметре зелёной изгороди. Я сижу в комнате за компьютером и, чтобы поздороваться, нужно спланировать до уровня окошка. Замшелого приютского мостика с вьющимся по венецианскому стеклу виноградом нет: Воланду отказано. Если присмотреться, то можно заметить, что домик стоит в маленьком посёлке на склоне Хевронских гор в пяти с половиной тысячелетиях от рождения Адама, двух - от рождения Христа, и в часе езды от их священных могил, где, как водится, любвиобилие проливается кровью.
Домик из лёгкого и пористого материала достаточно крепок, чтобы выдержать атаку тираннозавра - если бы он спустился с лесной дороги, которая видна из моего окошка - я бы увидела его - как этот гад несётся вниз со скоростью перегруженного семитрeлера, и успела бы потушить свет, закрыть окна, двери и надеть наушники с “Una furtiva lagrima” from “L’elisir d’amjre” Donizetti. Это решено - у меня нет другого выхода. Как может женщина, разумная землянка… противостоять первобытной стихии, несущей в дикой инерции свою безобразную плоть?

Ни одна из существующих теорий о смысле жизни, с которыми удалось мне познакомиться, не сумела удовлетворить меня. И я не видела, увы, людей, пребывающих в ясности вне рамок плоского мира, как, если бы, человек, потеряв надежду собрать Кубик Рубика, разорвал бы его на составные части и, разложив перед собой на столе, довольно сказал бы: “Я сделал это”.

Мысль кружится, кружится, тщетно бьётся в тупиках: в чём смысл жизни? Что после смерти? Есть ли Бог? Кто Он? Видит ли человека или человек абсолютно одинок в своём осознании, а в мире несёт некую зависимую функцию, наподобие элемента в электронном приборе?
Для жизни… нужна опора в Мире или… Боге - как душе угодно… Неловко говорить такую банальность, но что поделать? Мне, провинциальной душе, приходится начинать с нуля: строить мир, соизмерять с ним себя, словно я первочеловек, и понимать, что мир не жесток, но …жёсток, то есть, безразличен к человеческим желаниям, страстям и существует сам по себе.
Божья ли в том воля или миропорядок? - определить можно как душе угодно - и только в этом “как угодно” - в осознании, но не в изменении Мира волен человек. Мир - не злой и не добрый. Это человек может быть злым и добрым - относительно Закона, как бы его не называли, который вечен, как звёздное небо над головой.
Мир милосерден для живущих в согласии с ним, и не щадит преступающих его Закон. Что происходит с провинциальной душой - той, что теряет связь с милосердием? Может быть, она гибнет, усиливая мировой хаос, и он является к людям катастрофами? Или засыпает до лучших времён: спит и видит сны, не замечая абсурда происходящего с ним?
Может быть, мир меняет кожу, но суть его, его закон остаётся неизменным, и Новые Греки так же рождаются и умирают, любят и ненавидят, думают и творят, как и Старые. Но в этой старой новизне, похоже, всегда присутствует некое качество, которое пронизывая историю, не позволяет дважды войти в одну воду и отличает людей друг от друга, даря индивидуальность.
И если в мире есть миллиарды людей, то есть и миллиарды диалогов, каждый из которых влияет на Мир, уничтожая его или возрождая. Качество, которое пытаюсь определить, я понимаю как разумность - способность слышать и отвечать – принимать Мир таким, каков Он есть – по-божески… человечно… милосердно - милосердие может быть только взаимным.

Перечитываю Чехова “Три сестры,” 1900 год. Пьеса обращена к тем, кто будет жить через сто лет… Должно быть, даже у очень свободного человека, есть потребность считать сотнями. Ну вот, прошло сто лет…
Двухтомник рассказов и пьес А.Чехова куплен в 1980 году у спекулянта за двадцать советских рублей против четырёх с полтиной, что увековечены на тыльной стороне серовато-зелёной обложки. В 1990 году эти книги были уложены в ручную кладь вместе с парой фальшивых ботинок “саламандра” с одесской толкучки и вскоре легли на полку между “Мёртвыми душами” Гоголя и самоучителем иврита в Иерусалиме.
“В Москву!, вмоскву! ...в Иерусалим!”...

Прямая, пустынная дорога на Хеврон уводит из Негева в Иудею - мимо древнего города Тель-Арад, которому более тридцати веков. Холм продолжается прямоугольником крепостной стены. Древний Восток построен из геометрических фигур: кубов и пирамид; так, должно быть, осваивает пространство неискушенное сознание, когда мир стелется у ног - от горизонта до горизонта - и его можно щедро нарезать вдоль и поперек. Теперь от щедрот остались крохи - мир просочился сквозь тысячелетия осознаний жизни, приобретя текучие, изощрённые формы, но… и сквозь них… просматривается та же простота, что и в начале…
Новые впечатления не находят во мне тождества, как прежде - во времена вулканического образования моего Мироздания: оно остывает, должно быть, и когда я еду домой - по дороге на Хеврон - силуэт древнего города в холмистой степи, инопланетные бедуины, бросок серпантина в горы и хвойный лес кажутся изящными безделицами и не завораживают многозначительностью. Главное, “домой” - в средоточие моей жизни, а первобытность геометрий исчерпала надо мной свою власть.
Смотрю на уплывающий город и думаю, как трудно было тащить и складывать камни под раскалёнными небесами. Что ели эти люди? Что пили? Вода, должно быть, была в мешках из вывернутых овечьих шкур… лепёшки, сыр, мясо - не для всех, конечно. Каким был запах воды? Слава богу, что еду мимо… домой - у меня там превосходный электрический чайник. Какое счастье, что мне не нужно больше таскать камни для храмов.

Утром пью кофе… Как проводят время бездельные люди? Вот, у Чехова: “В Москву! На работу!” Представляете эту компанию на строительстве храма? Я - вполне: мы сами только что закончили строить каменные дорожки вокруг дома. Сперва хотели просто забетонировать метровый периметр и даже, было, приступили к переговорам с местным умельцем - арабом с балетным именем Адель. Говорить с ним мучительно для женщины из ряда: Ирина - Маша - Ольга.
Адель ведёт себя с невыносимой многозначительностью, как джин из лампы Аладдина, или как советский сантехник, и понятно, что мысль у него занята одним: как бы с нас слупить побольше. Он пытается проникнуть в нашу подкорку всеми своими восточными корнями в надежде прорасти на поле дураков монетным деревом. Адель предлагает сделать дорожку из самоцветов всего за семнадцать тысяч или двадцать, если с бордюрчиком из яшмы… Мы не сопротивляемся... - ждём, когда он устанет от отсутствия обратной связи и отвалит в железобетонную реальностью. Но жадность губит Аделя - он теряет чувство меры и, принимая наш отрешенный вид за покорность, проносится над реальными пятью тысячами, дикой молнии подобен, целуя мне на прощание руку.
И тут возникает другой умелец - доктор наук из Москвы с бородкой Тригорина, и говорит на простом чеховском языке, дескать, каменные дорожки - его хобби, и плату он берёт из уважения к товарно-денежным отношениям, без которых немыслима его любимая наука, и мы умиротворённо приступаем к строительству.
Белый камень под названием “иерусалимский” берётся в ста метрах на безымянной куче, идентифицировать которую противится наш жаждущий камня мозг. Тяжело и жарко. Хочется пить, и мы пьём литрами: сперва (настойчиво избегаю идеальное “в начале”) колу, потом воду с сиропом, потом просто из крана, шланга и согласны уже пить из вывернутых овечьих шкур и копытца козлёночка. Камни нужны плоские и большие: тогда дорожки выходят прочнее и красивей, а бетона уходит меньше.
Мужчины, таскающие камни, смотрятся очень декоративно на фоне иудейских пейзажей, и понимаешь, что безответственная литературная декларация “На работу” материализовалась в периметре нашего дома, (то есть, с некоей географической погрешностью), как и было гениально предсказано: ровно через сто лет - в канун праздника начала третьего тысячелетия от рождества Христова.
Скоро сюда хлынут паломники со всего света. Теперь в колыбели христианства Вифлееме, - город, где живёт Адель, - и Христос, если бы мог, скорее всего, отказался бы там рождаться. Но, похоже, кроме Понтия Пилата, его никто не принимал всерьёз. Чтобы принять Его явление, нужно сместить стрелку в своём сознании, чем я и занимаюсь, и, похоже, вполне успешно, так как больше не хочу в Москву... и не хочу на работу, то есть, нет у меня нужды занять себя чем-то или кем-то более важным, нежели я сама. Наконец-то, сумела как-то устроить себя, и это большая удача для беженки, которая на сто лет моложе (или старше...) Ирины, Ольги, Маши. Москва выплюнула меня в августе девяностого года, и я кувыркалась - кувыркалась, пока не приземлилась в маленьком посёлке на склоне Иудейских гор. Теперь у меня есть дом и каменные дорожки, сделанные интеллигентными силами, и этой осенью садим сад: орех, лимон, фига, олива, миндаль, виноград, кусты живой изгороди, розы - будет что ломать и сжигать тем, кто придёт после нас…
Здесь жестокое лето без дождей, и тень - роскошь. Многие уезжают в Канаду - там сохранились тургеневские места, а в России теперь бессмысленный бунт, и, похоже, в следующем столетии там Чехова уже не станут “проходить по программе” - и слава богу: одним недоразумением меньше. А для чеховских текстов нет ущерба - читателей не прибавилось и не убавилось: кто читал, тот и читает - в мире живых душ есть свои законы сохранения “имеющих уши”.

Один знакомый человек сказал мне, что “упреждает одиночество”: при появлении предчувствия душевной печали бросает себя в суету, что специально припасена для этой цели, и потому всегда под рукой… и забывается в ней…
Что ж, пожалуй, это проверенный рецепт лекарства для биологического оптимизма. Должно быть, многие связи между людьми возникают из энергий “упреждения одиночества”, и честно работают, воспроизводя суету - самый доступный в мире наркотик.
Мой знакомый активно занят “молодёжной литературной деятельностью” (для меня это словосочетание лишено смысла). Он не понимает, что поставляет пошлость в прошлое столетие, потому что в нынешнем она пролилась через край и течёт вспять - к трём сестрам и далее: к бедной Лизе и мадам Бовари, а доктор Фауст просто утонул в своей чаше предков. Всё-таки, как-никак, но история развивается с некоторым перепадом уровней, и Чернышевский в компьютерном мире уже… не чернышевский.

Я теперь много пишу. Это мой новый способ общения с миром. Все другие попытки стоили слишком дорого - на них ушли жизненные силы, и больше нечем платить за недоразумения. Я предлагала любовь, закон, веру - тоже, должно быть, упреждала одиночество - суетилась, платила… платила… потом не стало чем, но так уж вышло, что я не испустила дух, а ушла в тексты - мол, общайтесь со мной посредством слова, а руки не распускайте. Должно быть, это нормальный ход вещей - не могла же я возникнуть орущими скрижалями непосредственно в роддоме города N… не могла, увы, и опомниться раньше - в чуждом мне мире, где точки над i закатываются в сизифовых трудах.
Немилосердный век. Не сумевшие “пережить желания и мечты”, всё резвей и резвей гоняются за счастьем, и “молодёжи” - кто ощущает себя так экзотически - ничего не остаётся, как плестись в хвосте геронтологической очереди за оптимизмом.

Знакомая школьница пишет работу по истории “Возникновение христианства - случайность или закономерность?” Впрочем, ничего она не пишет, а мечтает о любви, как бывает у молодёжи, так что… христианство - закономерность, как и иудин поцелуй Аделя…

Маша, Ольга, Ирина, скажите на милость, зачем вам Москва? Зачем вы пили чай с барышней, у которой зелёный поясок на розовой талии? Неужели не было очевидно, что это не к добру и окончится её Бобиком в вашей комнате? Брат Андрей, неужели всё Ваше христианство воплотилось в рождественском гусе? То есть, если бы не съеденный Вами гусь, не сытая дрёма, то… и не обокрали бы Вы сестёр, заложив общий дом и прикарманив деньги? Кто придёт через сто лет расхлёбывать ваше послеобеденное смирение, сёстры и братья? Внуки Бобика?
Бога ради, скажите, зачем вам Москва? И при чём тут Иерусалим?
“Если бы знать… если бы знать…”

Дорожки белокаменные вокруг моего дома похожи на раскопки древней крепостной стены. Теперь осень, а весной они утонут в траве и перестанут смущать схожестью со стеной плача.

“Много знаний - много печали”… “мысль изреченная есть ложь”…
Ольга, если бы Вы знали, то не стали бы пить чай с зелёно-розовой барышней? Андрей, Вы отказались бы от послеобеденной любви? Не знаете? Тогда почему так печальны ваши незнания, сёстры и братья? Почему так невеселы ваши иллюзии?…

Мой дом в рукотворном белокаменном периметре перемещается в пространстве и времени со скоростью моей мысли. Иногда он плавно парит в потоке сознания, иногда падает в пропасть безумия…
Одна девушка мечтала иметь трёх дочерей, которых бы она назвала Ольга, Ирина, Маша. А сыновей? Можно назвать Каин и Авель, - не правда ли, романтично: “Каин, где твой брат?” И ещё чудная идея - назвать сыновей Иван, Дмитрий, Алёша. Три сестры… три брата … сёстры и братья… «вставай на смертный бой!»... - спаси Бог, не хочу быть более “сестрой” - ни в бездарном трио, ни в полном барабанном составе, ни даже в сольном исполнении - исчерпала запас смирения...
Лучше я расскажу, как радостно вешать чистое бельё под тёплым свежим ветерком - у меня только что выключилась стиральная машина. Милая, чудная... она без хлопот освобождает меня от стирок - без двумыслий и унижений - по милосердному закону: когда я плачу за электричество и свято соблюдаю инструкцию, то она стирает всё, что мне надо…

“Слово произнесенное есть ложь” - но не в смысле обмана, а дистанции между подуманным и произнесенным, между живой мыслью, что ушла далеко по своему пути, пока я записывала её, и её отблеском, остановленным в мгновении: “между собой и собой”. На бумаге осталась тень, и нужно искать другие слова-обманы, чтобы не затеряться на своём пути...

1998г. Ливна




Автопортрет в синем

Эта история... началась с одной уборки. Я вытащила все ящики из туалетного столика и разложила их содержимое. Последним возник флакон синего стекла с золотой крышечкой. Когда-то в нём был волшебный крем - очень дорогой, нежный, прохладный, похожий на голубоватый шёлк.
Лет пять тому назад я, кажется, измучилась... Космический мусор обрушился на мою планету, и я не успевала прибираться. Множество пыльных обстоятельств мешали дышать, глаза воспалились от ядовитого марева, ползущего с экватора, и не было дождя. И тогда я отправилась в косметический магазин и, миновав дешевые полки пахучего, большого и яркого, остановилась перед ласковой сиреневой старушкой, стоящей на хрустальном мостике. Она сделала шаг навстречу и спросила:
- Что с вами, милая?
- Видите-ли, моя планета...
- Да, эта дурацкая активность... поверьте на слово, к добру никогда не ведёт.
- Вы думаете?
- Я знаю. Все эти вспышки энергии - не от большого ума. Конечно, солнечные протуберанцы красивы… Но, согласитесь, истинная нежность – в лунном свете: прелесть компромисса, постоянство изменчивости... Впрочем, я заболталась. Проходите… ай-ай-яй... да вы просто измучились... можно я Вас буду называть милая?
- Умоляю, да...
- Так, для начала нужно поплакать... Вы давно не плакали?
- Я, видите ли, сильная...
- Какое несчастье... Очень сильная?
- Да.
- Может быть, всё не так уж безнадежно, может, Вас обманули? Что Вам сказали?
- Ты - сильная, и тебе нельзя плакать.
- И Вы... действительно не плачете?
- Ещё как... однажды целых три года...
- Ну?
- Никто даже не заметил.
- Ай-яй-яй, Вы, должно быть, продолжали убирать за всеми, кормить, а свои носовые платки стирали, гладили и складывали в стопочку?
- Конечно, как же иначе...
- Да, случай действительно не простой... Вы не сердитесь, что я расспрашиваю? Ведь мне нужно подобрать Вам самый подходящий крем.
- Что Вы, меня так давно никто не расспрашивал - я и не помню...
- А что Вы помните?
- Эхо - мои слова возвращались мёртвыми, и я в страхе бежала от них.
- То-то я смотрю, что Вы совсем ушли в себя. Вот, пожалуй, Вам подойдёт: раскрывает и защищает. Сами понимаете, что эффект достижим только в сочетании - старушка протянула синий флакон с золотой крышечкой - но это очень дорого, милая, простите. Нам тут приходится, сами понимаете, тратиться. Один флакон – заметили? Он - синий? Знаете, сколько это стоит - синий? Мы могли бы и фиолетовый, скажем, или даже вишнёвый, но к счастью наши клиенты платят за качество.

- Может быть, у меня не хватит?
- Что Вы, я давно не встречала такую состоятельность. Сколько Вы тогда проплакали? Три года? Убирали, кормили и платочки складывали в стопочку?
- Да.
- Вполне достаточно. Вам - флакончик, а нам - те три года. Меняемся?
- Да.
- Вот и славно. Вам повезло. Утром и вечером... Смотрите: внутри такая кисточка - можно рисовать. Доверьтесь впечатлению, но исходите - из классики. Вот, прочтите инструкцию: здесь на девяти языках... - одно и то же. Итак, завтра мы делаем солнечное затмение, скажем, процентов на восемьдесят - хватит, пожалуй, и никто даже не заметит... В четверть третьего Вас устроит? Отлично. Так вот, ровно в два с четвертью выходите к себе во дворик, берёте шланг для полива и направляете струю на Солнце. А мы, со своей стороны, тоже примем меры. Мгновение - и всё прекрасно. А потом воду закрыли, шланг на место... ну, вы знаете, не мне Вас учить прибираться... И сразу - к зеркалу, открывайте флакончик и кисточкой... Удачи, милая... Распишитесь.
- Кровью?
- Бог с Вами, впрочем… у Вас какая группа?
- Вторая, резус положительный, вены голубые...
- Так я и думала: кровь решительно не при чём. Просто распишитесь, мол, плакала в дни рождения - этого достаточно...

Солнечное затмение на этот раз лучше всего было видно в соседнем дворе - видимо, фокус рассчитывали по старой системе, а это всегда ведёт к погрешности. Кроме того, яблони в наших дворах очень похожи: хоть они и разного сорта, но по виду не отличишь - только на вкус, так что, легко ввести в грех.
Но когда с неба - прямо на кусты роз - вернулась вода... Никакой мистики: просто я, как всегда, устраивала себе летний дождь. Дело в том, что волею обстоятельств, я живу в таком месте, где нет - совсем нет - летних дождей и, конечно, это не просто... и может стать первопричиной слёз. А когда я жила там, где дождей было много, то мечтала о безоблачных небесах... Летний дождь - самое простое из всего, чему я научилась. Достаточно направить шланг в небо и на покатую крышу веранды так, что вода возвращается слегка потеплевшей прямо в поднятое к небу лицо с полуприкрытыми веками. Прикрытость - непременное условие игры: как можно иначе довериться?
Для начала я решила, всё же, рисовать в классическом стиле, чтобы хоть как-то определиться. Дело в том, что в инструкции по применению крема совсем не оказалось перевода на русский, а этот язык, к несчастью, единственный, который знаю, и это обстоятельство - вторая первопричина слёз... “Как быть” написано на английском, немецком, французском, японском, китайском, арабском, и ещё на трёх, но не на русском. Так случилось, что говорящие на русском не покупают у этой фирмы и, может быть, я - первый клиент...
Итак, мне пришлось, в начале, определиться на полотне, а потом уж заняться автопортретом. Необходимо было обозначить себя какими-нибудь общепонятными символами, не вызывающими агрессии. Раньше я тоже совершала попытки такого рода. Так, например, готовила суп из разноцветных овощей: сладкого перца – красного и жёлтого, оранжевой моркови, белой капусты, зелёного горошка, - и подавала всё это в синих тарелках. Но мои усилия съедались равнодушно, и я поняла, что из жизни невозможно создать произведение искусства, и что этот путь - тупик. Трудно признать ошибку, когда путь пройден почти до конца и эта истина - третья первопричина слёз.
Подытожим: сухость небес, вавилонское столпотворение и запоздавшее покаяние в сочетании с солнечным затмением создали эффект моего присутствия на презентации крема на русском языке.
Уходя в сторону, скажу, что сиреневая старушка из косметического магазина была внучатой племянницей той самой старухи, которую печально известный студент зарубил в Петербурге. В знаменитом русском романе, к сожалению, не описан случай исхода, который, на самом деле, в сюжете был. У ростовщицы была сестра - близнец, которая ещё в молодости вырвалась в Париж. Поначалу, конечно, ей пришлось работать в услужении, но затем она вышла замуж за булочника, родила ему детей, которые говорили уже на парижском, а младшая её дочка обладала тем самым шармом, который возникает, как награда за исход, уже во втором поколении. Таким образом, в этом мрачном повествовании могло быть всё не так уж и безысходно, если бы автор верил в спасительность примеров благоразумия. Парижанка посылала в Петербург на Рождество булочки, и так литературно описывала свою тоску по родине, что её сестра поверила в ностальгию, испугавшись перемен в жизни. С годами от страха в ней развилась бесстыдная страсть к деньгам, что привело к преступлению.

…………….
…………….

С крыши ещё капало, когда я устроилась перед зеркалом и отвинтила золотую крышечку у синего флакона, полного жемчужным сиянием, и ощутила прекраснейший из всех ароматов, которые когда-либо давался мне в обоняние. «Боже мой, как утончён» - думала я: ”Жаль, что мой нос недостаточно совершенен, чтобы оценить его, но я верю в волшебные свойства крема”
Я прикоснулась кисточкой к лицу и ощутила нежность и силу прикосновения. “Как жаль, что я не могу разменять необычное ощущение на привычную мелочь так, чтобы пережить его последовательно: одно за другим - растянутым во времен, а не сжатым в мгновение, на что я не способна...”
“Господи” - думала я: “я должна суметь ощутить бесконечное и бесчисленное... понять, ответить... Могу ли я? У меня даже нет инструкции на русском...” Испугавшись, что не сумею, я закрыла золотую крышечку, решив прежде нарисовать натюрморт простыми масляными красками на небольшом холсте: суп из пёстрых овощей в синей тарелке.
Это сложнее, чем устроить летний дождь, облив небо водой и зажмурившись навстречу. В живописи, даже на плоскости, необходимо знание множества важных вещей. Например, про льняное масло: оно совершенно необходимо, чтобы подмешивать его на палитре, смягчая краски. Сплетничают, что художник присутствует в своём творении частично - “глазом и рукой” - но это не так. Скорее, он принесет в жертву своё ухо, нежели забудет добавить в краску льняное масло, согрешив против инструкции по применению дара.

А тут, как раз, подошел день моего рождения. А так как я не решилась воспользоваться флаконом, то сделка не вошла в силу, и я весь день провела в слезах. Но на этот раз я не тратила их зря - напротив, специально усилила сороковой симфонией с тем, чтобы наш с Моцартом суп в синей тарелке произвёл впечатление на хорошего человека и, может быть, даже на плохого.
Поднявшись вверх, замечу, что это движение - единственно способ отличить хорошее от плохого. Зло часто похоже на добро и наоборот... Всё зависит от фокуса. Так, например, прелесть восхода и заката могут ощущаться одинаково, но... далее - в продолжении ощущений - в осознании Солнца... его явлений... путей... То есть, невыносима жизнь на Васильевском острове со скверной старухой, и один исходит в Париж, а другой - напротив - остаётся со старухой навеки. Я использую слова “добро-зло”, потому что они - из инструкции по применению крема, который я купила для себя.
Это случилось лет пять тому назад: действительно, я как-то вдруг измучилась... Космический мусор обрушился на мою планету, и я не поспевала убирать: груда пыльных обстоятельств мешала дышать, глаза воспалились от ядовитого марева, ползущего с экватора. К тому же, давно не было дождя. Мне нужно было решиться на перемену в жизни, и я бы уехала, пожалуй, в Париж, и даже пошла бы, на первых порах, в услужение к булочнику. Однако, мне нечем было платить: за перемену места приходится платить временем из будущего, а у меня уже не было его, и я заплатила прошлым - тремя годами... Меня даже назвали “Милая” и дали в подарок дождевой зонт с эмблемой фирмы.
Признаюсь, мне не по душе убийство. И студенту этому, что старуху зарубил, не хотелось её убивать. Но ему удалось обмануть себя, а когда обман рассеялся, было уже поздно. Я привела его однажды в магазин к сиреневой старушке. Конечно, она не знала, что этот молодой человек когда-то убил её двоюродную прабабушку... Знаете, что она ему сказала?: “Простите, фирма очень сожалеет, но у нас нет подходящего для Вас крема” - должно быть, сочла несостоятельным. И подарила ему зонтик и два бесплатных билетика на гамбургеры в закусочной на первом этаже.

……….
………..
Я нарисовала несколько натюрмортов в разном освещении: со связкой луковиц на столе и с апельсинами у керамического горшка, с мятой салфеткой и бокалом с вином, в котором светился отблеск лампы. Почему-то, более всего всем нравился этот бокал - на тонкой ножке с красным вином и бликом. Эффект достигается простым касанием кисти. Куда больше мастерства понадобилось, чтобы изобразить салфетку, небрежно брошенную в углу полотна... Странно, тарелка с супом, написанная на полотне, произвёла впечатление большее, чем настоящая. Меня заметили,, словно я и сама материализовалась среди нарисованных предметов. Тогда я стала описывать жизнь вещей: их дивную суть и предназначение, форму и свойства, вкус и аромат, чудную пестроту, прелесть оттенков. Наконец, овладев мастерством, я решилась приступить к автопортрету. Достала синий флакон, открутила крышечку... - флакон был пуст. Я заглянула в зеркало и увидела в нём себя...
1999г.



Кибитка
(Новелла)

Было это в конце советской власти в маленьком приморском посёлке, фантастически красивом даже в запустелых восьмидесятых. В больших городах оседали все нормальные отдыхающие, а сюда приходилось идти пешком много километров, и потому добирались самые отчаянные из “диких” - так назывались граждане, отдыхающие без “путёвок” в “домах отдыха”. Местные жители сдавали им свои “углы”, то есть, части комнат. Однажды, на одной из веранд неказистого деревянного домика, очутились люди, согласные терпеть убогий быт ради уединенных свиданий с морем - вдали от общественных пляжей. Маленькая, заповедная бухта пряталась между лапами горы - черепахи. Там была нежная, тёплая галька, малахитовый плеск и светящийся воздух.

Наташа была столичной учёной дамой и приехала с восемнадцатилетним сыном, похожим на ухоженного дога. На веранде, напоминающей лабиринт, им досталась единственная кровать в нише, криво занавешенной простынёй в петухах.
Отвращение к столичной учёности привели на веранду и доктора математики с крупными жёлтыми зубами и унылым племянником. Им и двум робким провинциалкам - маме и дочке - выпали общие места.
Хозяйку местные-посёлочные не любили за то, что она, отовариваясь в точке питания как мать одиночка, снабжалась и от любовников. Знали, что у неё два холодильника. Один стоял в ванной и там же, прямо на плиточном полу - единственном квадратном метре твёрдой поверхности, свободном от барахла - она кромсала мясо большим тупым ножом и несла его к плите, капая кровью на голый живот. Ходила она всегда в купальнике - маленькая, очень женственная, гордая, полубезумная, рыжая…
У неё был сын - ненавидящий и презирающий весь мир подросток, и две дочки - темноволосые, худенькие, похожие на эльфов. Девочки проводили дни на пляже, скользя по колено в прибое и отражая глазами мир, а ночью спали на веранде - где придётся, свивая себе гнёзда из куч платьев, белья и безделушек, которые всегда валялись на полу, как опавшая листва.
Хозяйка часами сидела у перил веранды с таинственно-порочной полуулыбкой, глядя в одну точку, и тогда жильцы отдыхали, прихорашивая свои ночлежки. Иногда ею овладевали взрывы активности, и она шла, как экскаватор, по периметру веранды, двигая выпадающей из лифчика грудью растущий ком своего хлама. Все в панике разбегались и возвращаясь, обнаруживали перемены в топографии, словно после вулканической деятельности. Где-то вспучивало раскладушку заткнутым под неё старым матрасом, в другом месте образовывалась воронка – там, где раньше стоял сундук - и только хаос оставался неизменным. Математик добродушно скалил жёлтые зубы, Наташа поднимала бровь, словно дегустировала пикантный сыр, провинциалки тихо шуршали собранными на берегу камушками и ели печенье «Шахматное» - единственное, что можно было свободно купить в местном ларьке. Их раскладушки блуждали между более устойчивыми «углами» соседей, и те перебрасывались поверх их голов загадочными фразами, где частым было слово «система».

Провинциалку звали Олей. Жила она словно в полусне. Казалось, ею двигали неясные отрицания, из которых, она, отвергая - одно за другим - обстоятельства своей жизни, складывала свой путь. После восьми классов Оля ушла от родителей, перебивалась кое-как, снимая скверную комнату у слепой старухи. Беременная - отказалась от замужества… И на веранду она с дочкой попала, ведомая неясными побуждениями. Стремясь к прекрасному и неведомому Морю, Оля и девочка оказались на автобусном вокзале, пропахшем жареными пирожками и бензином… Взяв сумку с двух сторон за ручки, они долго шли по спускающейся к синему горизонту улице к лежбищу, укрытому голыми телами… Растерянно пробрались к краю пляжа - бетонной ступеньке, о которую в мутном прибое бились яблочные огрызки. Девочка подняла глаза на маму и та торопливо солгала: “Это ещё не море” - сказала, стараясь сдержать отчаяние: “Скоро уже, пойдём”. И они пошли вдоль отрицания - вдоль неморя, и поздно вечером, случайно, не зная о существовании заповедной бухты, оказались на её берегу. “Вот - море” - сказала Оля, и они легли на хвойную подушку и уснули в густеющем малахите.
Оле нравилась веранда, её обитатели и призрачная жизнь, созвучная неясному, но властному ритму её мира. Ей казалось, что Черепашья бухта - её настоящий дом, а прежняя жизнь - нелепость. Она уплывала к горизонту, прикрывая веки так, чтобы не видеть неба - только море, и ей казалось, что она в саду, полном солнечных бликов, зелёной прохлады, сумерек. Голос дочери заставлял очнуться, Оля оглядывалась на её далёкую замершую фигурку и, возвращаясь, успокаивала дочь, обещая больше не заплывать так далеко, а девочка ревновала её к морю и боялась его…

Наташа была доктором медицины и последнее время горько осознавала, что, подобно тёмной бабе-ворожихе, колдовала над судьбой, слепо сгубив свою жизнь.
Рабоче-крестьянские предки дали ей в наследство основательность, хватку, титул гегемона и тоску по голубой крови и самодержавию. Юность она провела среди золотой молодёжи, которую потом назвали “шестидесятники”. Дитя это было, увы, скорее, не первенцем свободы, как хотелось думать, а нежизнеспособным последышем, зачатым на сталинских поминках. Наташа жила в двойном осознании происходящего с ней. Ей льстила принадлежность к «избранным», волновали восхищение и зависть непосвященных, нравилось играть королеву, участвовать в почти настоящих интригах. Но она была слишком умна, чтобы не видеть убожества реальных отношений.
Однажды, после очередной тайной вечеринки, проснулась в одной постели с полузнакомым типом, в комнате общежития, где спали и другие парочки из их компании. Пыталась понять как оказалась здесь - складывала объяснение словно детские кубики, и вышло, что по принятому у них порядку, и если бы она не подчинилась ему, то была бы изгнана и наказана - ей бы отомстили, пустив по следу сплетни и подлости.
Наташа испытала неведомую прежде ярость и, сделав разворот на полном ходу, атаковала первой, явившись на их вечеринку с той страшной улыбкой, что возникает, когда душу сжигает ненависть. Она объявила на безупречном сленге, что уничтожит каждого, кто посмеет произнести её имя - ладная крепкая фигура, тяжёлые чёрные волосы, собранные в “конский хвост”, зеленоватое сияние небольших глаз - не посмели.
Наташа прокляла советскую тусовку и приняла тайное посвящение. Она поверила в свою миссию - царицы-матери в изгнании. Всё сходилось: она была настоящей живой женщиной в царстве мертвых - плоть от плоти осиротевшего народа и единственной, кто осознавал происходящее: случился неосязаемый потоп, и осталась только она, и только она может спасти Россию. Все избранники: красные и белые - убогие сектанты, мелкие грызуны, выживающие в стаях, а русскому народу нужен был монарх божию милостью - её сын от Рюриков.
Наташа стремительно делала карьеру: выгодное замужество, кафедра, диссертация. Затем окунулась в родословные – её влиятельный любовник имел доступ к генеалогиям. Возникло три претендента в доноры: крупный чиновник, драматический актёр и сибиряк без телефона. Наташа ненавидела чиновников и презирала актёров, сибиряк представлялся ей пьющим. Проведя полночь у зеркала со свечами, она утром улетела в командировку в Омск.
Избранник жил с замужней дочерью. Пил только зять. Наташа сослалась на путанное предположение и назначила свидание в гостинице. Его действительно звали Александром Романовым. Родители погибли в тридцатых, детдом, БАМ, вечерний технологический в Омске, случайный брак. Русоволосый, серые мягкие глаза, красивые руки; Наташа молилась…
Потом вернулась в Москву, развелась с мужем и перешла в режим “автопилота” - её карьера вошла в штиль, где в ближайшие пару десятков лет не должно было быть неожиданных ветров и течений. Наследника назвала Николаем.
Наташа страстно отдалась сотворению мира, созвучного её высокой миссии. Она отвергала всё, что, как казалось ей, прорастало из плоти советского режима, восполняя собой всё недостающее для достойной жизни, какой она себе её представляла: уединение, простота, комфорт, спорт, языки, литература, музыка, живопись. Утром она пила кофе, раскладывала пасьянс, и Николай был убеждён, что все её дни складываются из таких же неспешных церемоний. Её настоящая жизнь была от него скрыта. И долгие годы Наташа радовалась своей изобретательности и силе, с которой ей удавалось держать над сыном небесный свод, как зонтик в непогоду.
Отношения у них были близкие и непринуждённые. Парень был похож на мать, только, пожалуй, мягче - либеральней - говорила Наташа. Они могли бесконечно говорить о литературе, живописи и были схожи во вкусах. Друзей у него не было и не было врагов - Наташу боялись.
Николаю было шестнадцать лет, когда случилось ужасное. У них был единственно близкий человек - Леночка - одинокая учительница рисования, которая с детства давала Коле уроки. И вот, в тридцать шесть лет с ней случилось чудо разделённой любви. Леночка вышла замуж за превосходного человека, а на случайный лотерейный билет молодые выиграли машину и уехали в свадебное путешествие. Чудо происходило на глазах у Коли, и он казался растроганным... А потом случилась трагедия: в первый же день путешествия молодые разбились. Позвонили из больницы по номеру телефона из Лениной записной книжки и сказали, что женщина ещё жива, а её спутник погиб. Ответил Николай - он что-то читал и кратко поблагодарил за сообщение. Наташа пришла через полчаса. А ещё через час позвонили, что Лена умерла.
«Ах да, я забыл тебе передать» - Николай покаянно пожал плечами, улыбнулся, спросил обычное: «У тебя всё нормально?» Наташа тяжело села на стул, странно свесив руки, молча просидела час. Не ответила на вопрос об ужине. Ночью ей приснился голый младенец, вмёрзший в продукты морозильной камеры. Утром увидела в волосах седую прядь.
С тех пор их жизнь превратилась в ад. Наташа разрушала своё творение с такой же страстью, с какой прежде создавала. Её царевич обернулся дьяволом. Она любила его и ненавидела - пыталась увидеть в нём человека - человеческую душу - и не могла. Сын был заживо погребён в саркофаг, созданный её усилиями. Она пыталась выманить его словами, вышибить пощёчинами - он вёл себя с царственной невозмутимостью...
«Посмотри вокруг!» - кричала она: «Увидь мир… меня! Ты видишь меня? Ты увидишь меня, если я сейчас проткну ножом своё сердце?!» - сын молча ждал, когда прекратится её истерика.
Однажды Наташа привела Николая на городской рынок. Он шёл за ней с мученической улыбкой, нёс сумку, в которую она положила помидоры и персики. А потом сказал: «Всё, довольно, я устал» - и лёг прямо между рядами на грязный асфальт. Он стал нервен - боялся, что мать исчезнет, и мироздание, которое она отказывалась держать теперь, рухнет и придавит его - стал груб и ревнив, следил за ней. Этой осенью его должны были забрать в армию, что означало верную гибель.

Жизнь на веранде неожиданным образом показалась вновь обретённым раем. Наташе и Николаю казалось, что они едут в кибитке бродячего цирка. Пёстрые тряпки, странные маски, театрально красивые закаты, малахит бухты, янтарь луны… В одну из ночей сын остался в комнате хозяйки, и Наташа усилием сдержала желание стать сторожем у двери…
Николай презирал математика за рассудительность, меланхолический оптимизм и жёлтые зубы, но подружился с девочками-эльфами и провинциалками. Дружба была странной - устраивались неподалёку друг от друга, словно воробьи на ветках, и молчали. Иногда Николай читал стихи.
Однажды заболела Олина дочка. Она всегда бредила, стоило немного подняться температуре, и Олю очень пугали её бессвязные монологи – обычно девочка была тихой, молчаливой, и напряжённый голос, резкие движения казались чужими и очень страшными. И теперь Оля стояла на коленях перед кроватью и дрожала, пытаясь укрыть дочь собой, виновато улыбалась, стыдясь исходящего от них беспокойства...
Наташа видела, как Николай подошёл и молча укутал Олю в свой свитер, а затем положил девочке на лоб руку и сказал сильно, спокойно: «Сейчас ты уснёшь, будешь спать, проснёшься здоровой и никогда больше не будешь бредить».
Девочка затихла и уснула. Оля застыла в благодарности, молилась одними глазами. Наташа видела, что сын бледен, с влажным от испарины лбом и тенью у потемневших глаз…

Олина девочка больше никогда не бредила.

1999год.




Текст для чтения по вертикали

Женщине восемьдесят, ходит с трудом, но держится достойно: улыбка, дистанция, розовый маникюр, кофе в стильных чашечках. Портрет молодой красавицы на стене: она - актриса. На столике журнал с повестью ее жизни, записанной другой немолодой женщиной - литератором. Они сверстницы, и литератор написала об актрисе. Работа началась в СССР, закончилась в России. За это время женщины успели сдержанно поссориться из-за гонорара, но когда он возник, оказалось, что деньги уже совсем не те и не та страна, а главное, другими стали читатели и весь мир.
Она мне сказала: «Я здесь не востребована» - двухкомнатная квартирка, электрический чайник, портрет, книги, улыбка, дистанция, розовый маникюр, лёгкий запах нищеты, в журнале на столике рядом с кувшинчиком в цветочек, история прежней востребованости…

Впервые за последние годы прилежно вникаю в обстоятельства чужой мне жизни... Я как-то вдруг и будто навсегда устала от подробностей божественного замысла. Узнав, что слово «история» в переводе с древнегреческого означает «расследование», заскучала, как прежде скучала от химии.
О-кей, вода по-ученому «аш-два-о», а молоко - сложнее и, может быть, что и профессор химии не знает, хотя он за это зарплату получает на... востребование своей личности. А мне ни к чему эта формула - будет с меня знаний, как не утонуть в стакане: пора укрощать любознательность и аппетит к суете.
Один знакомый историк читает по диагонали: хоп-хоп-хоп - и три истории в левой стопке. «Я знаю еще три истории» - говорит он, и видно что чувствует себя востребованным.

Вот, одна такая история...

В одной семье было два сына. Люди они были хорошие, трудолюбивые, желали добра и счастья. Жили заботами дня, просыпаясь с восходом и засыпая с заходом солнца. Им нужно было много работать, чтобы прокормить себя, чтобы было в доме тепло и приятно, чтобы одежда была в порядке и, казалось, всё так просто и понятно, проходят день за днём - в поте лица добывают люди пищу и кров...
Иногда женщина, глядя на огонь в очаге, задумывалась: ей становилось тревожно, и, казалось, что она забыла что-то очень важное, и если не вспомнить и не понять, то беда придет в дом. Она пыталась объяснить свою тревогу мужу, но он сердился и говорил, что некогда думать, что от мыслей одна печаль. Что нужно избегать печали и тогда останется одна радость. И сыновья мечтали о радости и не терпели печаль.
Когда Каин вернулся домой один, отец спросил его, где Авель, и Каин ответил, что он не сторож брату своему. И тогда женщина вспомнила то важное, что прежде напоминало о себе смутной душевной болью, но не выражалось простой и точной мыслью. Она сказала Каину: «Сынок, нельзя убивать, нельзя брату поднимать руку на брата, пойди, скажи об этом Авелю». И Каин ответил: «Хорошо, мама, я скажу» - и вышел из дома. Он нашёл брата там, где оставил его. Тот лежал в неудобной позе и смотрел в небо. Каин сказал ему: «Брат, нельзя убивать, ты слышишь?» Но Авель не отвечал, и Каину стало досадно, что брат молчит, и он хотел ударить его, чтобы тот ответил, и чтобы унять смутную тревогу и печаль, но вспомнил, что нельзя поднимать руку на брата... Он сел рядом и стал говорить: прежде никогда он не говорил так много с братом. Он говорил, что мама просила передать, что нельзя убивать, что он никогда больше не поднимет руку на брата, он говорил о своей тревоге и печали и умолял ответить, пока не понял, что никогда не услышит ответа - никогда. И что никогда - это смерть. Так Каин узнал смерть, как невозможность понять - вечную несвободу.. Так Каин узнал жизнь - как краткую свободу понимать... и как печаль...

С тех пор прошло много-много лет, свершилось много-много историй и одна из них об актрисе. В ней рассказывается о гибели её близких в тридцатых годах, а затем и в сороковых… О том, как её муж, фронтовик, мучаясь безысходностью, сказал: «Почему меня не арестовывают - разве я подлец?» - и следующей ночью его тоже забрали и убили, а её саму с маленькими детьми сослали в Сибирь. Там актриса месила на строительстве бетон. «Я – актриса» - говорила она трём своим девочкам: Ирине, Маше, Оле: «театр - это прекрасно!», и читала монолог: «В Москву… в Москву!». Девочки тоже месили в мятой миске бетон и приговаривали: «В Москву!»

Таких историй так много, что все не прочитаешь даже по диагонали, но если понимать историю не в количественном, а в качественном смысле - если читать по вертикали...

История Анны Франк известна из её дневника всему миру, но оставшиеся в живых из семьи Франк о ней не говорят - слишком трудно, должно быть: с этим нельзя жить. Но девочка Анна… не сумела жить, именно, без «этого»… Почему её родители молчали, когда нужно было говорить? И что «это» такое, что с «ним» нельзя жить родителям, а без «него» детям?

- Это слишком… не красиво… ну... не знаю: «подымет руку на брата» - не красиво…
- Но … Каин и Авель…
- Конечно, да… очень… красиво… там - на луне: лунный силуэт… «каин и авель»: красиво, драматично… Занёс руку… и луна над озером… красные глаза… цемент не просыпь, Машенька…

Ирина, Ольга, Маша были так несчастливы - так беспомощно бессвязны были их судьбы… убитая чайка… Ах! - это из другой пьесы, но тоже красиво...

Мы были так молоды и влюблены тогда - на спектакле. Казалось, это про нас: «В Москву! В Москву!» Так счастливы, помнишь? Потом пили в буфете кофе из кофейника с носиком - теперь так не подают… бутерброды с сыром... потом решили пожениться… Не помню, кто первый сказал о детях как у …
- Евы и Адама?
- Это невыносимо! Так нельзя! Что, нужно было сказать, мол, а вдруг… у нас родится Каин? И разойтись?

Каин и авель… в москву… в москву…

- Ну, допустим, ты улетаешь на космическом корабле и можно взять только три книги, нет, три мысли…
- Три мысли?
- Три!
- Это ужасно - невозможно! У меня столько мыслей. Я - мыслящий человек… У меня… поток сознания! А ты - три…
- Три! Три мысли… Считаю до трёх: раз…
- Ну хорошо…хорошо… зануда - судишь по себе… Ну, ладно: «Быть не быть» - раз, «Кто виноват?»… и… и… устал… давай… давай лучше поговорим о трёх блюдах. Я, например, предпочёл бы в космосе…в космосе… рагу, например, - такая красота - всё, что я люблю: овощи и мясо. И ещё кофе, конечно, чёрный хлеб, пожалуй, и… а ещё можно? а?... мороженное на сладкое?
- Вот! Наконец-то, одна стоящая мысль: «хлеб и кофе» - принято: давай ещё две.
- Ага, понял… так-так… микроклимат, скажем, природа: зимний сад, бассейн, птички, лужайка с тропинкой… для образа жизни здорового…
- Стоп - принято: два!
- Ну и для души, что-нибудь, там: музыка, книги, а лучше, конечно, дружок…
- Три! Есть! - есть три нормальные мысли! Поздравляю, будешь жить. Только, зачем изображал «быть не быть?» Зачем прикидывался, что жить не можешь без москвы?
- Так, поток… сознания… такой большой! Сносит… в «это» - знаешь как страшно…
- Кружит?
- Кружит, кружит!
- Как щепку?
- Охо-хо, головушка моя бедная …
- Держаться надо, умник…
- За кофе?
- Уж, что есть. Ведь сидели за столиком, пили из кофейника, радовались на парок над носиком, каких теперь уж нет, руки грели. Нет, чтобы мысль держать, мол, люблю с тобой вместе… кофе с сыром - нет: люблю с тобой… детей! Откуда знаешь? Из потока хлебнул? Тогда, уж, будь добр, додумай кем-то брошенную мысль до конца - во всём её безобразии, мол, дети… ага – «каин и авель!» Тут, уж, нужно… не меньше десятка заповедей держать: не убий - раз, не укради - два, и дальше по списку: не всякому дано - очень не просто, проще бросить непосильную… как... маленькую Анну…

В этой истории… про семью Франк… зациклились на «Кто виноват?»
Удобно…
Аттракция: перпетуум-мобиле «Ктовиноват? - …сты виноваты!» Раз! - и мимо… в карусельке историй… по диагонали…
кружит- кружит

Зачем семья Франк не держала три мысли для одиночества и десять - для маленькой Анны?…

«Меня не арестовывают... я - подлец?» - фальшивая мысль: реплика из водевиля, а в антракте горячий кофейник и ещё… горстка конфетти: «у нас будет три дочери, как в вишнёвом…»
после третьего звонка подметут… или нет…

- Послушай, говорят, фашисты… евреев…
- Что ты говоришь? Замолчи, это культурный народ: Гёте, Бах… - с такими мыслями невозможно жить - замолчи, «это» невыносимо!
- Послушай…
- Гёте…гёте…

Кружит, кружит///

Ещё одна история.

Доктор Фауст совершил свой заплыв в мыслепотоке по течению партитуры Гуно на слова Гёте с ироническим басом во втором акте, а потом утонул в чаше своих предков. Хорошо, ещё, что Маргарита успела умереть вместе со своим невинным дитятей… провинциальная дурочка… сама дитя… польстилась на тенора с заложенной душой…
- и в этой связи... супружеская чета франк… бросила анну…
- кажется, у них там были финансовые интересы - наследные земли, что ли.
- то есть, дело, всё-таки, в... чаше предков в дрожащей руке…
- Здравая мысль…
- А Гёте и прочие немцы?
- Так «это» - алиби…
- А…

Живём «ради детей»… То есть, едим своё рагу с лужайками, роняя мысли умиления в поток…

Ещё одна история для чтения по вертикали:

Шёл себе один человек по улице и вдруг к нему подходят двое с телекамерой и говорят, мол, мы из ТВ, подайте нам, Христа ради, вашу драгоценную мысль о клонировании. А клонирование (для тех, кто ещё не знает) это ещё один - новый - способ размножения себе подобных прямо от ДНК (программы своей личности), у кого есть, конечно... А если у кого нет своей личности, то тогда - от ДНК её отсутствия, и в этом случае клон идёт на органы: на запчасти папе, страдающему от отсутствия присутствия.
«Это» - крайне тяжёлая мысль. Мыслящему лично трудно её содержать, особенно, если она (личность) в это самое время занята своей востребованностью - то есть, как бы, тоже отсутствует.
И вот некто (занятый востребованием своей личности в своё отсутствие) смывает эту мысль, как бы, нечаянно… А тот, который с улицы, увидев себя в окошке телекамеры, разлакомился, вообразил себя востребованным в любых средствах, выуживает утопленницу и с биологическим оптимизмом кидает её дальше в массы, мол, клон - это… массовый выход из тупика, то есть, исход масс из пятого угла! И объясняет, мол, у него лично, например, цирроз печени, и он, как личность, страдает от недостатка прекрасной печени. А был бы клон? А? Чик-чик - и нет проблем! Ведь, в человеке что должно быть прекрасно? - всё!
(?!)
Раскрываем скобки для тех, у кого массовое недержание мыслей: это значит, что клонируешь пару-тройку себе подобных, и называешь, например: ирина, ольга, маша, а чтоб не спутать - татуировки им… на седьмой день… торжественно, каллиграфически, в востребованном присутствии. Например, «не забуду мать родную - ваш клон маша, сто лет спустя вишнёвого сада»... и сердечко, там, чайку, крестик или звёздочку... Главное, место правильное выбрать для надписи, чтобы пересадочный материал не испортить… и время, тоже, подгадать - чтобы от цирроза до цирроза хватило: «через сто… триста лет… появятся лучшие люди…»

Кружит… кружит… Смотрю: остров необитаемый, плыву к нему, что есть силы - по собачьи - как умею… Выползла… отлежалась… Смотрю: мысль растёт - чахлая такая… убогонькая, вроде верблюжьей колючки… С голодухи чего не сжуёшь? Ну, жую, жую – думаю: «да, видать, все мы, тут, не иначе, как клоны… в потоке мыслеплазмы кувыркаемся»…
И, чувствую, на недержание меня тянет, глаза голубеют и слюнка течёт невинная… А потом, вдруг, мелькнуло: «А ну тебя!» Песочек жёлтый, вода безбрежная синяя, солнышко светит, и небеса, скоро, уж, подлунные: так хорошо, ей богу… Слюнку подтёрла, колючку куснула со вкусом земляничным, разбежалась и… ах!

1999г.


Пульс

Она ответила, немного помолчав: «Знаешь, ты очень милый, что больше не хочешь затащить меня в лес и сделать со мной всё, что положено делать с такими, как я...»
Он рассмеялся, слегка задыхаясь от радостного облегчения и, прижав телефонную трубку плечом, закурил сигарету: немного грузный, седобородый господин в круглых очках сидел за большим столом, укрытым книгами и исписанными листками, оседлав табуретку, похожую на спортивного «козла», и растерянно улыбался уже не словам, но самому себе - незнакомому - неужели это он сказал? Действительно... неделю тому назад произнёс эти противоестественные для него слова напряжённым до хрипоты голосом.
Они ехали в машине, догоняя огромное красное солнце, спешащее за горизонт. Женщина молчала, пряча лицо в мохнатый воротничок пальто, собранный в сжатые кулачки. Казалось, она держит себя, как держат за шиворот испачканного котёнка, ещё не зная, что с ним делать... Сидела, опершись о спинку кресла плечом, вполоборота к мужчине за рулём, глядя на него, словно следя и боясь отвести глаза...
«Что ты смотришь?» - спросил раздражённо, мнительно: «Я плохо выгляжу?»
«Нет, очень хорошо... у тебя красивый профиль...» - голос искал поддержки, улыбки...
И тогда он сказал, чётко разделяя слова: «Жаль, что здесь нет леса, где можно было бы сделать с тобой всё, что положено делать с такими, как ты» - и злой рукой сжал её колено, смял юбку… машина вильнула, и рука, дрогнув, вернулась на руль.
Всю оставшуюся дорогу молчали. Солнце закатилось наполовину, затем ещё на четверть и скрылось, оставив тёмно-красный дым...

Лев занимался древними языками: древнегреческий, арамейский, иврит, латынь - и называл сам себя «книжный червь» - с мрачноватой усмешкой, словно предъявлял фамильный герб на воротах частных владений. Сказал эти слова и знакомясь с Ириной - вышло что-то вроде «Лев - книжный червь» - со старомодным кивком куда-то в сигаретный дым. Она тоже уважительно покивала, и улыбка пробежала по её лицу - именно пробежала, не задерживаясь: первыми дрогнули уголки губ, потом морщинки у глаз, и они на миг ласково смягчились... и опять вежливое сосредоточение - церемония улыбки завершилась...
«Мило» - подумал...
А ей представился, как всегда некстати, огромный, похожий на льва червяк, работающий челюстями над изъеденной уже крепостной стеной полуразрушенного замка, сооруженного из папье-маше и облака театральной пыли...
Потом, когда между ними возникло то, что он классифицировал - пунктуально, как всё, что делал - как «роман», он читал ей отрывки своих переводов из древних рукописей, а урчащий червь с косматой гривой отвлекал её, выдергивая из нескончаемого потока чужого сознания, ломящегося по одному и тому же древнему, как мир, литературному руслу... Какие-то учёные эллины и иудеи наперебой бросались в мыслепоток, отдаваясь его мощному течению, и их сносило в банальность, и только изредка - раз, быть может, в эпоху - какой-нибудь смельчак пытался плыть вопреки течению и идеологической пене: неуклюжим движением, всплеском свободной мысли, парадоксом - и возникала история... история мысли, а значит история разума – человеческая история...
«Ну как?» - спрашивал он, оторвавшись от звучащего литаврами текста...
«Замечательно» - отвечала... старательно: «Знаешь, что ещё замечательно? - то, что в этом году в Париже была всемирная конференция философов, и собралось их две тысячи...»
«Какая связь?»
Пожала плечами... - не могла же она начать рассказывать про львиную трапезу и мощное течение, снёсшее в Париж две тысячи важных мужчин в костюмах и галстуках. Должно быть, среди них не было женщин... во всяком случае хорошеньких...
«Как ты думаешь, сколько среди двух тысяч философов хорошеньких женщин?»
Он снял очки, положил их на открытую страницу, смотрел изумлённо - не дурачит ли его...
«Просто я представила, как в большом зале жемчужных тонов сидят, сдержанно оглядываясь, две тысячи солидных мужчин, начиненных одинаковой информацией, как рождественские гуси яблоками...» - и добавила, поколебавшись: «Ну... немного разные приправы: ... восточные... западные... и ни одной хорошенькой...»
Лев даже покраснел от возмущения: «Эта начинка, как ты изволила выразиться, суть образования... бесценное...» - резко встал, придержав рукой падающий стул - и вышел энергичный жест, усиленный стулопадением - крещендо всё тех же гневных литавр, что звучали в тексте, придавленном теперь круглыми очками...
Он хотел продолжать, даже набрал побольше воздуха, чтобы мастерски нырнуть в поток своего сознания... Но потом увидел её лицо и всю фигурку, одиноко сидящую на безнадёжно удаляющемся берегу, уплывающем в прошлое - его прошлое; почувствовал на пределе душевных сил: словно усилием выбросил себя - свою душу - вверх, как выбрасывает на берег своего ребёнка тонущая мать... и услышал сквозь шум своего голоса, озвучивающего чужие тексты, ноту, похожую на «ля» камертона...
Ирина сидела покорно, как зритель в театре, когда уже понятно, что хвалённая пьеса скучна, но ловушка из бархатных кресел захлопнулась и неловко нарушать своим побегом удобство сотен расслабленных рук, сложенных на коленях - и она тоже сложила свои руки на коленях, смирившись с тем, что сквозь её судьбу - не тронув души - пройдёт космическое тело страстного монолога...
Лев перевёл дыхание... Ирина увидела, как его глаза стали беспомощными и шаг немереным - большой, два маленьких и неловкое опускание на колени - перед ней - обхватил руками бёдра и положил голову лицом вниз, уткнувшись в её повлажневшие ладони, и она держала эту голову в руках, не зная что делать с ней... и c ударом душной жалости, похожей на нежность...
Шептала: «Ну-ну... ну что ты... всё так хорошо... ты умный, милый... что ты говорил?... ну хорошо... ну ладно...»

Пожалуй, это было ещё до того, как она сказала про конференцию в Париже - тогда, когда они ещё говорили друг другу «Вы»... ну да...

А потом возникло недоразумение, когда она заторопилась, а он не отпускал: «Ты куда?»
«Пусти, я в середине месяца - не защищена...»
«Вот и хорошо...»
«Что хорошо? – пусти»...
«Не уходи - хорошо, что не защищена - я не отпущу...»
Изумлённо открыла глаза... даже не поверила... лежала навзничь - его руки тяжело держали её запястья... попыталась освободить плечо и не смогла... мысль мелькнула: «Бог шельму метит... ведь знала, знала, когда соглашалась прийти, что будет именно так... знала и врала... одевалась в чёрное кружево... дура»… Сказала заискивающе: «Пусти...»
«Ты уйдёшь...»
Рассердилась, и он сразу почувствовал и разжал руки... уронил тускло: «Беги - всё равно тебя уже нет со мной...»

А потом поил чаем с молоком и мёдом, говорил покаянно: «Было так хорошо с тобой - не отбирай теперь...»
Опять оглушила нежность: «Было хорошо...»
Посмотрел недоверчиво...
Изумилась своей власти... мелькнуло: «Что теперь?»
Он словно услышал - засуетился: «Ты будешь жить наверху - там можно поставить твой мольберт».
«Мне пора - последний автобус»
«Останься... до утра...»
Но Ирина уже металась, собирая разбросанные вещи, и в душе её рос страх: всё, казалось, теперь складывалось в её жизни почти... счастливо - свободно, как мечталось - только-только выплыла на вольную воду: «Зачем пришла, шельма... чем заплачу? Прости, Господи, прости...»
В позднем автобусе ехали уставшие после работы люди, свободных мест не было, Ирина стояла на передней площадке, и ей казалось, что все знают, что она - шельма в тонком чёрном пальто - едет со свидания, все подробности которого придумала прежде, как если бы рисовала картину: немного красок растерянности, нежности, немереных шагов... вот, пожалуй, вдохновенным мазком - сизым - пульсирующая веточка на запястье...
Ирина ощутила, что уносит на себе его прикосновения - чуть повыше кистей рук - средоточием новой несвободы...

Телефон разрывался, когда она отпирала дверь, Лев что-то горячо говорил, и Ирина отвечала «Не знаю», но уже знала, что придёт к нему опять, и что будет им плохо...

май 99г.




На вершине высокого холма могила великого пианиста - каменная октава замерла в аккорде над ущельем, теснимым крутыми склонами. Тысячи сосен проживали здесь свой век, не ведая того, что в их природе есть аромат - запах невозможен без воды, а здесь дожди бывают только в короткую зиму и тратятся скупо...
Подъехала машина - из неё вышел мужчина, а женщина только приоткрыла дверь и осталась сидеть, сосредоточенно глядя вперёд.
«Иди сюда» - голос мужчины казался тусклым – «смотри, я давно хотел показать тебе это место...»
Женщина нерешительно подошла к краю площадки.
«Красиво... потрясающий вид...» - ответила и подумала, что её способность восхищаться стала компактной - ровно одна порция на предмет, независимо от его величины - будь то полевой цветок, глаза ребёнка или, вот, сосновый водопад у ног...
Она бросила камешек вниз и вдогонку сорвалась её мысль - летела, задевая уступы на обрыве, цепляясь за хвойные лапы, планируя в воздушном течении, пока не упала, подняв фонтанчик пыли, на дно высохшего ручья.

...Си лежала на донышке чаши из грубого зеленоватого стекла и смотрела в небо - светлое по краю и густеющее синевой в вышине. Немного саднили царапины, полученные при падении, прореха на штанине... не важно... С тех пор, как она научилась удирать таким вот чудным способом, боль от падений, что раньше терзала невыносимо, стала лишь лёгким напоминанием о прежних страданиях...
Ещё год тому назад она пыталась бы что-то объяснять ему, оставшемуся теперь - там - в недоумении… Говорить, слушать, пытаясь понять смысл произнесенных им слов - пустых, брошенных, как игральные кости, наудачу.... А потом краткая схватка на краю, и она бы сорвалась вниз, тонко вскрикнув, нелепо хватая воздух и уже не владея своим телом, и последним ощущением - бело-зелёный, пронизанный солнцем калейдоскоп и удар - глухо... так падает ворсистый теннисный мяч куда-то за черту игры... - и опять хор умолкших, было, на миг, птиц..

Си с наслаждением потянула вверх руки, улыбаясь и подбирая себе новое имя...
Анна... нет, пожалуй, слишком строго и красиво, Лу… было в прошлый раз... Лика? - мило и романтично, но так зовут одну знакомую - занято.... занято чужой судьбой. Может быть, Си? Си... Си... меня зовут Си... какое необычное имя... мой отец - великий музыкант... ах! простите... он умер недавно... какая потеря... да-да... похоронен... фантастически красиво - аккорд над обрывом... Так Вы его дочь - ах! - ну конечно, Си - как необычно...

Си поднялась, отряхивая пыль... Несколько царапин на руке да прореха на джинсах чуть выше колена - надо же, умудрилась упасть на ровном месте... ладно - ерунда... и, всё же, нужно немного успокоиться… посидеть на этой лавочке... как кстати: сквер из нескольких каштанов... Однажды - лет семи - возвращалась с одноклассницей из школы... так же цвели каштаны и каждое соцветие было похоже на бальное платье принцессы. Спутница - Нина - девочка с тяжёлым взглядом - попросила сорвать ей цветок. Сказала: ”Ты - выше...” И Си (тогда её звали иначе, но теперь это не важно) не стала возражать, но удивилась: роста они одинакового и рядом стоят на физкультуре. Си встала на цыпочки и аккуратно обломила стебель соцветия, не дёрнув и не измяв белых воланов... А тут, как раз, проходили две старшеклассницы и строго выговорили, мол, рвёшь цветы в общественном месте....
«Да, нехорошо это» - сказала Нина...
«Но ведь ты же сама... попросила...» - задохнулась обидой...
«А ты должна была мне ответить, что, мол, нет, Нина, - нельзя рвать цветы в общественном месте...» - тяжёлая походка, коричневая форма с чёрным передником, косички, скрещенные на затылке и завязанные двумя капроновыми бантиками.

А отец - великий пианист - ещё не возник тогда, а тот, что был в ту весну, как раз уехал в командировку. Он всё время был в разъездах - нашёл себе работу, чтобы поменьше бывать дома, где всегда был в чём-то виноват. Он и в самом деле был виноват, но не знал ни перед кем, ни в чём... Поэтому если бы он и не был в командировке, и дочь рассказала бы ему о своей обиде, то он ответил бы: «Не обращай внимания» и, может быть, даже купил бы ей мороженное, чтобы помочь перенести это самое внимание на утешительную сладость, как привык это делать сам... Мороженное тогда хранили в железных бидонах, доставая их лопаткой и накладывая скошенной горкой в хрустящий стаканчик. Пломбир стоил дороже молочного, потому что был жирнее, и считалось, что это хорошо...

Люди тогда предпочитали мечтать. При этом они думали, что «думают», но в действительности, конечно, просто «мечтали» - «мечтали что думают». Мечтали, конечно, о счастье - потому что, «думать» приходится о жизни, а «мечтать» можно о счастье. И, как-то сама собой вышла путаница между такими разными вещами как «жизнь» и «счастье», и приходилось много лгать, чтобы как-то доказать себе и другим, что жизнь - счастье, потому что... если нет счастья... то какая же это жизнь?... - и всё было построено на этой лжи...

И вот, когда папа вернулся с войны и надо было ему устраивать свою жизнь, он стал мечтать о счастье, и о женитьбе - счастливой, конечно... А о ребёнке он даже и не мечтал, но когда, вернувшись из командировки, застал дочь, то размечтался о том, как будет водить её в кондитерскую, когда она подрастёт. И действительно, его мечта сбылась... А всё остальное, что возникло между ними, счастьем не было... Поэтому Си можно было пожаловаться разве что папе - пианисту, но к тому времени, когда она решилась это сделать, он уже умер и лежал на живописном холме под высокохудожественным обелиском. И очень хорошо, что она не успела ему рассказать про свою обиду на предательницу Нину. Что бы он мог ответить ей, кроме того, что счастье - в музыке? Так он знал сам, живя в пределах своего дара, и не представляя себе, что бывает иначе...
Вот, пожалуй, трагический парадокс - в неравенстве дара... Возможно, что это и не парадокс никакой: то есть, если выйти за пределы дара – не ограничивать себя, подчиняя ему всю жизнь, то и нет никакого неравенства... Тут важно определить в какую сторону идти: если в вечность - расширяя пределы, то можно, пожалуй, приблизиться к началу того, что казалось прежде парадоксальным... А можно избежать парадокса просто не замечая дара - отказавшись от него или даже уничтожив, избавляясь таким радикальным способом от неравенства...
Вот так... или почти так думала Си (в то время её звали иначе, но это не важно), стоя у обрыва... Она уже почти год как перестала искать папу или кого-то другого - сильного и умного, кому можно было бы пожаловаться и на Нину, и на прочие несчастья. Потому что отказалась - сама - от счастья: освободилась - свободна...
...Этот её поступок, собственно, и обесцветил голос её спутника - благообразного и положительного - вылитого папу, похожего на героического фронтовика и пианиста...

А дальше вы всё знаете: мысль сорвалась с обрыва, а Си присела на лавочку в сквере из трёх каштанов...

1999г.

эссе



рис. Нади Рушевой


ПРОИЗВЕДЕНИЕ


Однажды я заблудилась в большом странном городе. Не помню как попала туда, но всё было мне незнакомо и непонятен язык, на котором говорили люди. Очень хотелось пить, я была голодна и устала, но всё в этом городе было мне чужим и безразличным. Я бесцельно шла по улицам и казалась себе невидимкой. Уличные торговцы продавали еду и питьё, но я не умела купить... В узком, похожем на коридор переулке, на выступе глухой стены лежало нечто, похоже, съедобное, но я, остановившись на мгновение, пошла дальше, не взяв.
Я пыталась вспомнить, как очутилась здесь… что было прежде? - и не могла. Свои мысли я слышала на языке, который не связывался с предметами окружающего меня мира. Я не могла отразить на нём картинку, которую видела - не могла сказать себе о еде "хлеб". Голос моего сознания звучал по иным законам и был не совместим с этим городом.
Прежде я никогда не задумывалась о связи Большого мира с собой - своей внутренней жизнью... - с тем, как собираю в себе всё происходящее, как зависима от звучащего во мне монолога. Вот, не сумела сказать "хлеб" - не сумела воспроизвести в слове то, в чём жизненно нуждалась… и прошла мимо, словно не видела еды и не была голодна… Я не сумела обозначить данность символом, совместимым с моим сознанием, и реальность осталась за гранью моей жизни, а я теряла силы от голода и жажды.

На площади собралась толпа и там совершалось действо, видимо, в неком ритме, потому что угадывалась закономерность, неведомая мне… Для меня происходящее там объединялось стремлением усилить хаос. Это было похоже на строительство песочного замка, но в обратной последовательности, когда каждое движение отнимает горсть песка – разрушает первоначальный замысел, смысл которого не определялся в образах, хранимых в моей памяти. Это был незамок, некорабль, недом, нехлеб... И сам город был - негород. Казалось, он существовал в отражении моих глаз, но его подробности были не определены из-за незнания мною слов и потому ощущались миражом.
Действо на площади достигло своего апогея - становилось всё невыразительней: люди вяло шевелили пальцами, что-то бубнили, сонно моргали, затихали понемногу, ложились, засыпали и площадь, казалось, пустела... У меня кружилась голова, но страха не было: моё одиночество было таким полным - совершенным - что, видимо, даже чувства скользили по его идеальной сфере...

Почти теряя сознание от усталости и слабости, я забрела в место, которое ощутила как тенистый дворик с маленьким фонтанчиком у стены. Кажется, я долго пила слабые капли. Рядом стояла усыпанная старой листвой скамейка. В изнеможении я опустилась на неё и последний всплеск сознания стал сном о Бахчисарайском фонтане...
Когда я проснулась, в светлеющем небе растворялись звёзды. «Бахчисарайский фонтан - вспомнила - дворик, скамейка, вода...» Мне показалось, что я уже не одна, узнавала каменные ладони - я пила их вчера перед сном, сумев утолить свою жажду, и теперь фонтан связывал меня с этим, уже не чужим мне, городом.
Я встала со скамейки и увидела, как смятую рыжую листву покинула фигура женщины, скамейка опустела, словно я разбрасывала себя горстями, пока не возникло дно из обнажённых деревянных рёбер с облупившейся краской.
Город возникал из небытия - проявлялся усыпанной старыми листьями скамейкой, фонтаном и словами, чудесно произнесёнными однажды и ставшими для меня теперь возможностью жить. Двор зарос кустами сирени и она цвела теперь, рассыпалась передо мной тяжёлыми букетами и томным ароматом...

Я вышла на улицу, пройдя под круглой аркой, и остановила проезжавшую пролётку. Город ещё не проснулся. Дворники мели тротуары. По каменным лицам домов струились скупые слёзы - переливались по чашам балконов и пропадали в подземной реке. Пахло сиренью.
Я остановилась у кондитерской и толкнула звякнувшую дверь. Сонная хозяйка принесла мне булочку и горячий шоколад. На скатерти в светло-сизую клетку стоял кувшинчик с тюльпаном, пахнущим сиренью. Шоколад был густым, очень сладким, но вкус у него был кофе и, прикрыв глаза, я пыталась понять тайну этой чашки.
"Простите, как называется этот город?" - спросила я хозяйку.
"Сейчас семь утра... обычно мы открываем немного позже, - улыбнулась она. - Ещё булочку?"
Мне стало тревожно. Я уже не была голодна и одинока: город отзывался - я пила из его чашки. Что происходило между нами? Я не владела здесь ничем - даже его именем, запахами и вкусом. Вчера, в идеальной одинокости, я была голодна, но спокойна. Я понимала, что потерялась в Мире, и мысль, даже такая грустная... спасала меня - я отвечала себе, и моё одиночество не было абсолютным. А потом мысль устала и вырвались видения: Бахчисарайский фонтан, "поэтические грёзы", запах сирени, которая цвела – когда-то – на весенних каникулах в Бахчисарае...

Когда тюльпан пахнет сиренью и шоколад – кофе, а ты пьёшь, потому что иначе не можешь жить, то с каждым глотком в душе растёт страх. И выходя из кондитерской, уже не знаешь, пролётка ли ждёт у двери или электричка подземки; помнишь только, что уносит куда-то и лучше забыться. Это словно если бы рука, что ещё мгновение тому назад держалась за скобу от люка космического корабля, соскользнула случайно - вот он – в дюйме от напряжённых пальцев... нужно зацепится... за... за скобу? Корабль?... Землю? Космос? Жизнь? Не всё ли равно теперь...

Я пила шоколад со вкусом кофе и боялась жизни...
Я не знала, что вырвет из моей забытой памяти несколько глотков неосознаваемой жизни, не знала какое воплощение примет кофейный запах за дверью кондитерской, но я... уже не могла... - не хотела признать призрачность города - отказаться от спасительной иллюзии: мирного часа за столиком со светло-сизой скатертью и тюльпаном в кувшинчике, от воды из фонтана и уединённой скамейке в сиреневом раю.

К моему столику подошёл брат. Он заказал что-то, как всегда, сложное и обильное, и принялся рассказывать, с удовольствием жуя, бесконечные подробности сюжетов... В его монолог вплетались хохот, автомобильные гудки, раздражённые голоса и сам он, казалось, мерцал, как экран...
Брату принесли блюдо с мороженным.
“Скажи, как называется этот город?” - спросила я.
“Попробуй ореховый пломбир," - сказал брат.
"Прости, мне пора..."
"Ты всегда ведёшь себя... " - слова замерли за спиной; я боялась дослушать, - боялась, что мираж брата окажется сильней моих и ждущее меня за дверью обернётся испанским сапогом.

Вдоль улицы стояли серые дома с балконами, завешенными линялыми детскими колготками. Прополз накренившийся на бок троллейбус с торчащей из двери половинкой хлебного батона, пахло бензином, пирожками и серыми влажными тряпками.
"Простите, как пройти?" - спросила я у проходящей с тяжёлыми сумками женщины.
"Дальше..." - ответила она.
Я прошла до конца квартала: "Сейчас будет переулок, где в подвальчике обувной магазин, затем я выйду на площадь, пройду к автобусной остановке и - домой. Да, нужно купить молоко, хлеб и, кажется, кончился кофе.
Я прошла переулком - мимо нескольких ступенек вниз, спускающихся к двери, с прибитым над ней огромным ботинком. В нескольких шагах, в стене, за решётчатой дверью увидела круглый дворик, который не замечала прежде. Он зарос лианами сиреневых бугенвилий. У стены стоял скромный фонтан с едва сочащейся влагой, рядом была присыпанная старыми листьями и увядшими цветами скамейка. Казалось, пахло сиренью. Я приостановилась, ощутив укол душевной печали, тронула рукой калитку, но она не поддалась и я прошла дальше, свернув на улицу, знакомую до узнавания лиц манекенов в витринах...
Вот, сейчас остановится мой автобус, и я сяду у окна рядом с девушкой-студенткой. Я вошла в автобус и оглянулась - свободное место было у окошка напротив входа.
"Простите," - сказала я пропускающей меня девушке. Она рассеяно кивнула, не отрываясь глазами от конспекта на коленях.
"Сейчас будет парк, а затем площадь с бронзовым кентавром и начнётся дождь," - я создавала город, в котором должна была жить, а он отвечал мне своими улицами, дождями и позволял пить из своих чашек.

Авг. 97г.


ВПЕЧАТЛЕНИЕ О ЖИЗНИ

Мои чудеса обыкновенны. Так, сегодня утром пришли на ум слова, которые и прежде были на слуху, и я вошла в их берега, полные смысла. Словосочетание, которое прежде оставляло меня равнодушным, сегодня произвело на меня впечатление - чудесным образом уложилось в ту картину мира, которая проявляется перед мысленным взором - ещё одна чудесная находка. Слова - чудеса. Они производят впечатления на тех, кто ищет гармонию смысла и формы, воспринимая её, как откровение.
Мир впечатляет человека: с помощью впечатлений - посредников - рассказывает о себе. Впечатления - метафоры мира - всплески информации, которые может принимать открытый миру - имеющий уши - живой человек. Впечатления – образы мысли, и их иногда нужно выпускать на свободу, даже без надежды на то, что они доберутся до чьего-либо сознания. Может быть, у впечатлений своя самостоятельная жизнь, которая не прослеживается в логических построениях.
Человек воспринимает мир своеобразно. И, должно быть, мир воспринимает человека по-своему. Диалог, если он есть, происходит на языке, который, видимо, нельзя вычленить из контекста и воспроизвести в одностороннем порядке, как бы не оснащался человек техникой, как бы не абстрагировался. Это язык информационной совместимости - на уровне живого компромисса, упакованного во впечатления.
Как воспринимает жизнь человек? Я - не о биологии: животное тоже ведёт с миром свой диалог. Я говорю о данности, наиболее трудно поддающейся определению - о душе. Она - не только чувства, разум, интуиция, но, совмещая все эти понятия, превосходит их, соотнося между собой и внешним миром, который, может быть, именно благодаря ей, только условно может быть назван внешним. Душа соотносит человека с миром, направляя его в себя - в некую центральную точку мироздания, где сосредоточено его “Я“, и где его жизнь складывается наиболее полно - вполне. Эта точка не статична - не Кубик Рубика, хотя… некая аналогия возможна… особенно в части человеческих способностей владения этой игрушкой. Почему-то люди легко признают, что не умеют складывать кубик, но с трудом - что не умеют складывать свою жизнь.
Думаю, жизнь человека - явление собирания себя. Человек сам организует себя таким образом, что весь мир помещается в нём, оставаясь свободным - так, что исчезает условность грани между внешним и внутренним. Это - не смешение, не растворение личного сознания во вселенском, когда подробности на расстоянии вытянутой руки теряют смысл, не отречение нирваны... скорее, это - уравновешенность. Мир предметов и страстей не кажется низким и презренным, а мир идей - возвышенным и прекрасным, или наоборот. Материя - не «первична» и не «вторична», как и сознание, но они уравновешены в жизни - человек не живёт только идеей или только материями - не противопоставляет их. Идеи - такая же её реальность жизни, как и их воплощения.
Человек с сознанием, оторванным от реальности, вынужден цепляться за случайно подвернувшийся обломок крушения своей жизни, на который он возлагает все свои надежды на спасение. Это либо физическое выживание, либо иллюзия-фантом, возникший как ложное впечатление, и не несущий в себе информации о реальности. Спасение может видеться в небе, может - в земной суете, и в этом смысле крест - символ дисгармонии человека, его небес и земли, сцепившихся в непримиримом противоречии.
Бог читает в сердцах людей – каждый человек производит на мир впечатление, которое может быть услышано - воспринято миром в диалоге с ним. Как ведётся диалог? О чём он? Должно быть, о жизни, о Мире, о добре и зле - о реальности, общей для всех, о страдании разорванности, и о милосердии. Впечатления могут быть тревожными или нести радость. Человек может быть враждебен миру или дружественен к нему по «общему впечатлению» - вектору его помыслов и поступков. И мир, как некая данность, которая складывается у человека из впечатлений о стихиях, космосе, земле с её живой и неживой природой, одухотворённой и нет - несёт о себе впечатления враждебные и дружественные - всем и каждому в меру его усилий осознавать и складывать вектор жизненного пути, ведущего к себе.
Жизнь - путь к себе.
Смысл жизни - в пути к себе. Это движение возможно только в «любви» - в принятии Мира, как природы собственной жизни. Любовь - в милосердии к Миру - в стремлении к компромиссу с ним, как к собственному счастью, когда исчезает трагический смысл у впечатления под названием «одиночество». Я - один, но я - весь мир. Смысл моей жизни - собрать себя и, значит, собрать мир и смысл жизни каждого человека - собрать мир. Собирая себя, человек собирает мир, и в этом заключается его милосердие.
В пересечениях информационных потоков трудно сориентироваться, если довериться логике. Логика хороша в ограниченной области - там, где работают аксиомы, но бессильна в мире, где вместо аксиом - впечатления. Понимание этой данности - необходимое условие для любых логических построений.
Думаю, существует некая иерархия впечатлений, соотносящихся по жизненной важности на мировом - системном - уровне. Вернее, не самих впечатлений, а порождающих их явлений. Мир открывает себя спонтанно или в соответствие с неведомыми циклами, монологом или репликой в многоголосье. Похоже, что явление, известное, как откровение - есть нечто несравненно более ёмкое, чем просто впечатление - сверхвпечатление - квант концентрированной информации, наподобие того, как это устроено в компьютерной модели мира.
Откровения высвечивают некий вектор относительно высших истин. Одно из наиболее впечатляющих описаний такого “чуда” известно из библейской истории о возникшем в огненных буквах пророчестве вавилонскому царю Вальтасару. Известно, что именно в этот период человеческой истории возникают центральные философские учения, близкие по смыслу, словно оплодотворённые одним откровением - одной идеей. Греческие мыслители, иудейские пророки, буддисты в Индии и даоисты в Китае впечатляются идеей единого мира, и человека, одиноко несущего в себе мир. Словно свет молнии на мгновение осветил спрятанную во мгле реальность, и какие-то люди сумели рассказать то, что успели увидеть.
Отчего возникают такие молнии? Божественным усилием, направленным на благо мира - разумным милосердием? Или это случайные искры, возникшие в информационных потоках? А, может быть, глаза дьявола или яблоки с Дерева Познания? Впечатления, даже самые великие - явления многомерные и, не извратив своей сути, не могут составить набора вечных ответов. Понимание этой данности - необходимое условие для любых пророческих построений. Аксиомы и впечатления – логика и откровение - не соперничают в информационном мире: соперничают их несостоятельные владельцы.

Ни одна из существующих теорий, с которыми удалось мне познакомиться, не сумела удовлетворить меня. И я не видела, увы, людей, пребывающих в ясности вне рамок одномерности, как если бы человек, потеряв надежду собрать Кубик Рубика, разорвал его на составные части и разложив их в ряд на столе, довольно сказал бы: “Теперь я сложил его”.

Мысль кружится, кружится, тщетно бьётся в тупиках одномерности. В чём смысл жизни? Что после смерти? Есть ли Бог? Кто Он? Видит ли Он человека, или человек абсолютно одинок в своём бытие, а в мире несёт некую зависимую функцию, наподобие элементов в электронном приборе…

Много лет и зим прошло… отцветает яблоня, зреют и падают в траву откровения…

Ливна, август 98.