пятница, 4 июня 2010 г.







Траву косили зайцы Тихой Сапой,
Кто - околеть успел, кто опроститься без меры, словно Граф,

Поляны ТОЙ, уж, нет, а Трын-Трава растёт,
где попадя, но всё равно ...а нам!

среда, 2 июня 2010 г.

из этюдов







МАТЕРИНСТВО.

"Прости, мама, но я не могу ответить тебе тем же... Я чувствую... верю, что прохожу мимо чего-то, возможно, великого... но не могу ответить... "
"Но я прошу не для себя. Малыш, ты должен не мне – себе. Отпусти меня... восвояси... "
"Я не держу тебя."
"Держишь - ты держишь меня мёртвой хватко. Вот именно – судорожно, и не замечаешь этого... "
"Чем я держу тебя? "
"Тем, что не держишь себя - ты не ведёшь себя... по жизни своей - тебя ведут все кому ни лень, а я, не смея отвернуться, должна следить, вмешиваться, и я устала - невыносимо устала жить в твоей жизни. Ради бога, возьми себя в руки - отпусти меня или... или я возненавижу - ты возненавидишь... Господи, прости... "
"Я не возненавижу тебя. Что ты хочешь? Скажи, я сделаю."
"Я хочу... я хочу... я хочу быть в своей жизни – уйти к себе... Прости, ты спрашивал не об этом... Ты... - ты должен быть в своей жизни – сам! Ну как мне тебе ещё объяснить, бедный мой... Я похожа на безумную? "
"Немного, вроде тени отца Гамлета... "
"Господи, ненавижу себя - клоун рыжий... со сломанным заводом…"
"Ну, мама, уж завод-то у тебя в порядке. "
"Знаешь, однажды когда я работала на заводе... вдруг, испугалась, что меня уже нет... Понимаешь - нет совсем... Что я - давно уже не я... И тогда я пошла в единственное место, где можно было закрыть за собой дверь - в туалет: метровый грязный кубик... Расстегнула платье и стала трогать - водить пальцем по плечам, груди, удивляясь их гладкости и теплу... в этом железобетонном аду... "
"Да, у тебя была трудная жизнь. Я знаю, мама, я хочу пожалеть тебя, но не могу. Я пробовал, мама, но не могу - не знаю, почему... наверное, я бесчувственный - бесчувственная скотина, мама; я - злодей, и у меня каменное сердце, мама... "
"Бедный мой, знаешь, однажды, когда ты был маленький - лет пяти - ты подошел к играющим мальчикам, что постарше, долго смотрел, придвигаясь всё ближе, пока они не прогнали тебя, и тогда ты вернулся ко мне и сказал: "Они пригласили меня прийти завтра."
"Я помню."
"Неужели? "
"Ну да, ты мне уже рассказывала... "
"Я? "
"Ну да... "
"А однажды всю ночь буянили соседи, а утром мне нужно было встать рано-рано... "
"Ну да, и ты пошла к соседям просить тишины, и пьяный хам заорал на тебя, что, мол, ты у меня будешь белугой реветь, и тебя почему-то потрясло, именно, что «белугой» - ты рассказывала уже два раза - я уже пытался жалеть тебя, мама... два раза... "
"Но я не рассказывала, как утром одела всё самое лучшее, что было у меня - чёрное кружевное бельё - и минут пять мы с отражением в зеркале молчали, пытаясь совместиться… Понимаешь, сынок, я пыталась собрать себя - изгоняла из своей жизни ревущую белугу, в которую пытались превратить меня той ночью... Знаешь, лестница грязного подъезда и я бегу-бегу, задыхаясь, куда-то - и это не сон, потому что спать мне не дали - бегу, превращаясь в ревущую белугу, обрастая чёрной чешуёй: холодная тяжелая рыба - чужая жизнь… Я не могла так больше, понимаешь - это слишком... "
"Не плачь, мама... "
"Хорошо, но я... не могла прекратить этот бег... Вот, одела кружево, чтобы обозначить себя - проверить, есть ли я ещё, могу ли... зайти к тебе - маленькому, не испугав, ты не помнишь меня? "
"Нет, я не помню тебя: только фото и твои рассказы... Мне кажется, что меня нет, мама, иногда мне кажется, что я живу не в своей жизни, а в твоей... Отпусти меня - я боюсь, что мы возненавидим… Наверное, вы - трагическое поколение, мама, но нет сил сочувствовать - переживать вашу жизнь… вместо своей… Вы видите в нас свой эпилог - это жестоко, мама! Нужно было жить свою жизнь - быть в своей жизни самому, а не “для детей” - не плодить грешников…чтобы было кому лгать…"
"Прости, мой мальчик…"
"Прости, мама…"


ПАТРИАРШИЕ ПРУДЫ.


Вчера звонил сын... Окончился Судный день и опять возник гул близкого шоссе. Есть не хотелось: приправы из тысячелетних эмоций лишили этот день звуков и вкуса...

Однажды в середине эмигрантского марафона я увязла в луже: настоящей, непролазной, огромной, слившейся с небесами - такие бывают зимой на новостройках Иерусалима. Уже стемнело, и вокруг было черно. Руки оттягивали базарные мешки с индюшиными крыльями и мятой хурмой. Двойные чешские боты давно зачерпнули стихию. Окоченевший палец цеплялся за вывернутый зонтик. В шелест дождевых струй вплетался частый стук градин. Говорят, что «тяжело - не значит плохо». Увы, до определённого предела...
Я с вызовом посмотрела в небеса, и они отозвались громом и молнией, осветившей берега моей лужи, скелеты брошенных машин и меня, какой я буду будущим летом, когда хурму в прорванном пакете и моё лицо склюют вороны, мы с лужей высохнем, всё покроется цементной пылью от соседнего заводика, и только обрывки японского зонтика и русской шали будут суетиться на ветру.
Возникло последнее, видимо, воспоминание, как неуклюже прыгала вслед за уходившим автобусом и вдруг обмерла, увидав перекошенным взглядом женщину... Она была одета в чём-то простом, милом, уютном, лёгком, тёплом, изящном... К ней подкатил, ласкаясь и стеля под ноги ступеньки, ручной автобус, а я осталась… И, вот, теперь пожинаю бурю...
Однажды, там, в прошлой жизни я уже встречалась с этой женщиной... В Москве, в ранний советский период жила такая гражданка. Было ей около тридцати - красивая, изящная, грустная. Вокруг кипела обычная примитивная жизнь. Люди добывали жильё, одежду, пищу, отбиваясь на ходу. Одним от такой жизни было тошно, другие входили в азарт и увлекались ею, а третьи просто ничего другого не знали и не задумывались ни о чём. Гражданка жила отстранено, устроено, замужем. Выпала ей доля быть любимой женой совершенно нормального, хорошо зарабатывающего мужчины. Была у неё и домработница - простодушная деревенская красавица. Таких уж теперь нет, а тогда было много. Тогда они были беженцами - возносились, - а теперь, мы…
Гражданка могла даже позволить себе купить цветы по сезону, и, вот, тогда я и увидела её в первый раз. Я как раз висела на подножке падающего на меня автобуса и хлебным батоном вдавливала в него своего расплющенного сына. А она шла мимо - по тротуару с букетиком тревожно пахнущей мимозы - мимо штурмов, жертв, устремлений... Шла с печальным лицом, и мне показалось, что я узнала её... Но тут на спину с лязгом обрушилась дверь, задавленно пискнул сын, и меня увезли тогда…
Может быть, обладателю космических глаз моя жизнь, особенно в её последней части – «вознесение» - и кажется прекрасной... Вполне возможно, что именно эпизод в луже особо силён и от него возникают космические гармонии редких достоинств, но, право же, не стало сил: не могу и не могу больше - даже под угрозой того, что никогда на московских улицах не запахнет мимозой... Всё, довольно с меня. И, рванувшись вверх, я свободно полетела к грохочущим и сверкающим небесам. Трагическая фигурка в мокром стремительно провалилась вниз - тряпичный клоун, уроненный в блюдце с остывшим чаем....
Мимо неслись освещённые окна и... в одном из них я увидела сына, озабоченно взглянувшего на часы. Господи, мне давно пора быть дома. Пора ужинать, готовить суп... Господи, он давно ждёт, пока я тут... бог знает чем занимаюсь... Душа моя согрелась любовью, и мельком взглянув в бесстыжие космические глаза, я понеслась назад к брошенному в грязи телу, продолжающему цепляться окоченевшими пальцами за сумки.

Сын звонил из Иерусалима. Вчера, в Судный день, он долго бродил по университетскому парку. Под синими в сосновых лапах небесами белели здания учебных корпусов и библиотек. Устроившись на скамейке в глубокой тени, мой мальчик читал роман из московской жизни… Таинственно собирались в манящий шепот слова: «патриаршие пруды»... Тревожило забвение детства. Тамошние небеса светлели окошком с ситцевыми занавесками, мягко светилось северное солнышко... и вот, пожалуй, всё... Ширма воспоминаний стремительно сворачивалась, открывая панораму Вечного города - безжалостного, милосердного, знакомого до узнавания лиц...
У подножия университетского холма - ниже ботанического сада - есть пруд. В нём плавают утки и, выбираясь из воды, бродят между столиками маленького кафе и клянчат кусочки лепёшек. Сюда спускаются выпить кофе, лимонад со льдом и опять поднимаются в шумный, горячий город.



ПРОЩАНИЕ.

«Я не хочу, чтобы меня так хоронили, слышите? Все слышали?» - Галя пятилась по коридору, гоня себе под ноги мыльную воду с вялыми цветочными обрывками...
«А как ты хочешь?» - спросил сын.
«Как я хочу - не важно: ты так не сумеешь с твоими тройками... Но заколотить меня крышкой немедленно, как только я испущу дух, и не выставлять в этом кошмарном шоу, прошу тебя...»
«Хорошо, мам... не беспокойся, чего ещё тебе?»
«Ещё вынеси мусорное ведро и эту коробку... Где твой отец?»

Церемония была позади, но Галя уже знала, что эти похороны не отпустят её - слишком идеальным было безобразие всего происшедшего, и она знала, что дальнейшая её жизнь потечёт в изменённом русле, огибая этот день.

Ветхая тётушка обосновалась в проёме двери и, подобно греческому хору, тянула рефреном: «Какие красивые похороны, какие хорошие дети, как всё было красиво...»
Тётушка тоскливо соображала, что ей самой-то не придётся покрасоваться в приличном обществе, как сестре, которая всегда-то была удачливей... Ах, как всё было красиво: гроб в красном сатине... вокруг родственники и сотрудники... и дама - солидная такая, крупная, голос зычный - так, что тётушка всё слышала - ах, как красиво говорила: «непоправимая утрата, горе подкосило... вечная память в сердцах»... Говорят, что обошлась вместе с оркестром в тысячу - дорого, конечно, но ведь и похороны... раз в жизни бывают...
Её собственная дочь была шумной стервой, вернее, «стерва» предполагает некий, хоть и «задний», но ум, а тут было простодушие - то самое, что хуже любого воровства, когда вор... ну просто не понимает, что он вор...
Так, однажды, по телевизору показывали интервью с одним убийцей - кроткое, интеллигентное лицо в круглых очках - убил таксиста. Журналист почему-то давил на то, что таксист был многодетным, как будто, если бы он был бездетным, то и нет проблем - пакостливый способ улизнуть от сути к чувствительным подробностям... Ну и вот, этот малый когда-то в детстве не наигрался в пинг-понг, и осталась у него романтическая мечта о пингпонговском счастье. Но сам-то он - годам к тридцати - уже потерял былую резвость, так что осталось ему только осчастливить кого-нибудь, ну и самому, может, - со вторых рук - словить подачку-другую счастья... И вот, наш смертник убивает таксиста, забирает у него выручку и идёт в спорт-магазин покупать сетку, ракетки и мячики, где его ловят и спрашивают, мол, не понял? А он отвечает, что хотел осчастливить соседских детей и потому невиновен...
Так вот и тётушкина дочка - простодушная - чего хочет, то и делает, и дурного не помышляет, потому что, вообще ничего не помышляет - от природы, что ли... Так что, конечно, если она не захочет, то и не выложит тысячу, но, с другой стороны... может и захотеть... устроила же она себе свадьбу в ресторане «Интурист»...

Должно быть, в каждой судьбе есть свой ландшафт - места прекрасные: горы, покрытые лесом с ручьями, устремляющимися в цветущие долины… и безобразные: зыбучие пески, болота с ядовитыми туманами и колючей проволокой, торчащей из бетонных обломков... Ландшафт этот меняется всю жизнь - экологические катастрофы, или, напротив - вдруг - прорастает, Бог знает откуда, разнотравье, как в четвёртый, кажется, день творенья, и в центре, конечно, дерево с райскими яблочками.. Отведать его или нет…

Галя смотрела, как в ведро льётся вода...
Райские яблочки терпки на вкус, но варенье из них превосходное. Нужно только правильно приготовить: наколоть немного и бросить в кипящий сироп, но не варить, а дать настояться несколько часов, а потом выбрать аккуратно - один за одним - и опять кипятить сироп до сахарных пузырей, затем ссыпать туда потяжелевшие уже яблочки - так раз пять или шесть, пока не станут они медового цвета... Ах, такое варенье с янтарным чаем осенью, когда моросит холодный дождь, а из синей чашки выглядывает оранжевый абажур...

«Господи!» - из горла склонившейся над ведром женщины вырвались спасительные рыдания - впервые за этот безумный день: «Господи, подай ощутить твою осень...»

Серёжа вышел с мусорным ведром. Конечно, мама увидела его кривую улыбку, когда эта жуткая тётка с оранжевой башкой выступала... над бабушкой... - мама сделала страшные глаза... Но Серёжа, как будто, точно... увидел в глубине маминых глаз - тоже - судорогу смеха - того, что исказил и его губы... или это было отражение? А потом мамины глаза сделались из страшных... умоляющими... и всё успокоилось... Оранжевая башка оказалась бликом полуденного солнца, а он, бабушка и мама неподвижно стояли в центре пыльной площадки, окружённой тополями...
«Мама, прости, ты так просила» - сказала Галя.
Бабушка пожала плечами: «Да, спасибо, и вы простите - я не знала... Теперь всё выглядит иначе... Ну да ладно, не всё ли равно - теперь, когда... ты, я, Серёжка... сумели проститься...”



ПАУЗА.

Пошлая пьеса, как её не ставь. Тема исчерпана - вывернута наизнанку и висит, как дырявый карман с прилипшими табачными крошками. Я ловлю себя на том, что мне досаден любой шум: аплодисменты ли, свист ли. Пожалуй, самое прекрасное, что я знаю - это тишина. В нёй есть живая мысль, ещё не воплотившаяся в кривляющиеся маски. Реальность сосредоточена в паузах.
Пожалуй, мне ближе диалог из пауз. Это могла бы быть гениальная пьеса…
Декораций нет, нет бесчисленных пар спасающихся от творца тварей… ну, разве, пожалуй, пони - маленькая добрая лошадка с рыжей гривкой - простодушная, не хищная. Его можно кормить овсяными хлопьями, переживая любовь и нежность, которых хватило бы для всего мироздания... И вот, выходит человек и молча кормит пони, а тот деликатно ест, вздрагивает атласной шкуркой, помахивает хвостом, прикрывает от удовольствия глаза, и всем видно, как счастливы эти двое и как это… по-настоящему - так, что даже не завидно. Форма так проста, что излишества исчезают сами по себе, а душе открывается суть - возникают покой и ясность, ради которых и стоит в театр ходить.
Посозерцали, помолчали, отдохнули от зависти и суеты, душу подлечили и вернулись в свою самодеятельность - в домашние водевили и трагедии с хорами из цыган, переодетых в греки, и наоборот.
Там крутят одну и ту же пластинку и оглушительно вопят под неё: "Парижские каштаны жареные - два су… невинность непродажная - всего одно колечко… любовь, любовь до гроба, попробуйте, свежая… цивилизация, господа, импортная… улыбки, десять штук в упаковке… держите вора - украл моё вдохновение - держите… скандальные мемуары: "Образ Авеля в лирике Каина"… отдай мою пудру, скотина… йоги - йоги - ничего не берут в голову… папаши и мамаши, налетайте - стакан воды перед смертью… вещи в себе, подержанные… вундеркинды - родительское утешение…"
Ну, вот... А раз в месяц или в полгода (у кого как получается)… пауза…
Женщина жарит каштаны… ноябрьский ветер обрывает и уносит искры огня… жаровня едва дышит... смеркается, покупателей, похоже, больше не будет. Ещё посидеть… или идти?




1998-2001гг.

©
URL : http://www.geocities.com/akhtman




Татьяна Ахтман
Моя история

Я не просто дилетант в гуманитарных науках, но вполне осознаю себя несостоявшейся как профессионал ни в одной из наук и ремёсел и горько сожалею об этом. Вместе с тем, думаю, что, отчасти, это объяснимо не столько неудачливостью или неспособностью, а, скорее, сосредоточенностью на диалоге, который я веду всю свою жизнь сама с собой: обо всём на свете. Этот диалог редко обретал завершение в форме, которая бы меня устраивала, но я бессознательно берегла камертон, отчётливо звучащий в моём бытие, и он помогал мне жить, сколь это было возможно в варварских обстоятельствах, доставшихся мне.
Должно быть, я была одной из тех неприкаянных душ, которые мыкаются по Руси - была, потому что оказавшись за её пределами, обрела волю достаточную, чтобы отрешиться от состояния невнятности и определить звучащие во мне голоса в слова.
Попытаюсь объяснить суть метаморфозы, произошедшей в моей жизни...
Есть люди, которым для счастья необходима полная картина Мира, как положено, с «Китами и Слонами» в основании. Они могут согласиться на некоторые условности - календарь, алфавит, таблицу умножения, скрижали... но! - всё остальное должно пребывать относительно принятых ими основ, в которые они могут верить как в закон. Создав эскиз мироздания с полюсами добра и зла, найдя себя в нём, эти люди ощущают себя свободными. В противном случае, обреченные на непосильный труд бесплодных исканий, они становятся изгоями.
Надо ли говорить, что в России законом стало его отсутствие, а потенциально свободные души свободны лишь в одиноком законотворчестве. Конечно, можно было уйти в искусственную жизнь и, погружаясь в иллюзии, строить «умом непостижимые» миры, которые станут обживать «загадочные русские души»... Надо ли говорить, что и люди, и иллюзии бывают разные, и тут проявляет себя сила рокового свойства, разделяющая людей на идеалистов и идеологов - на жертвы и жрецов иллюзорных храмов.
Мой фатум заставлял меня соизмерять свою жизнь с нездешним миром, о котором горячо и неясно рассказывали мне незнакомые, но бесконечно дорогие голоса. Требования, которые предъявлялись мне людьми, казались мне безумием, а я казалась чужой самой себе. Но, долго ли, коротко ли, кривое зеркало зла разбилось, миллионы осколков разлетелись по миру, попав в сердца и глаза, а я, подобно Каю в ледяной Лапландии, пытаюсь собрать из слов нечто магическое, что расколдует всех.
Зачем я пишу...? Я не очень люблю это занятие. Моя жизнь была переполнена событиями, и я ценю безделье. Я знаю, что не заработаю и не прославлюсь, что не изменю людей... и всё же, эти записки жизненно важны для меня. Они входят в возникший недавно ритуал моей жизни, как уборка квартиры, приготовление обеда, возня в садике: что-то вроде уборки моего мира. Если меня спрашивают, чем я занимаюсь, то я отвечаю, что я – домохозяйка, наслаждаясь звучанием и смыслом этого слова. Для благополучия мне важно слышать себя, подобного я жду и от других людей, поэтому у меня нет своего круга общения. Иногда мне очень хочется поделиться счастливой или мучительной мыслью или чувством. Но теперь я знаю, что для меня это роскошество, без которого я вполне могу обойтись, как давно научилась обходиться без сахара в чае. Спрашивают: «Не любите сладкое?» Да нет же, люблю – люблю и не люблю горькое, но... могу потерпеть, увы, толстею: «Есть хочется, худеть хочется...» - общения хочется, двумыслия не хочется.
Пишу, чтобы обустроить свой день и заплатить за съём экологической ниши в моём мироздание. Говорю «домохозяйка» и тем отвлекаю чужака: пока он будет ориентироваться в моей игре, я предоставлена сама себе – свободна - что, собственно, и ценно в мире людей, где каждый норовит съесть чужую свободу.
Домохозяйка... Упаси бог от более профессиональных определений, которые в моём доморощенном контексте вызывают справедливый гнев учёных людей. Но какие-то слова я должна использовать, а потому нет сомнений, что не услежу и непременно сваляю дурака в словесной разборке, где не так уж много осталось имён существительных, наполненных общепонятным смыслом. Обещаю урезонивать себя при невольном приближении к хлебу профессионалов, к которым, напоминаю, сама не принадлежу.
Почему эту свою визитку назвала «история»? Потому что это слово - моё, я нашла его заброшенным: откопала на свалке в Иерусалиме и несла в себе, деля с ним последний кусок все эти годы... Меня, советского Маугли, поразило, что это слово, в переводе с греческого, обозначает «расследование» - так я могла бы назвать свои записки, но это эмоционально обещает детектив – «экшен», а у меня, скорее, потребность не подхлёстывать, а умиротворять страсти. Я ищу перепутанные связи моих личных историй с историей Адама, с историей Евы, чтобы найти, разумеется, философский камень, который приносит счастье...

по садовой дорожке прыгала упитанная птичка. Случилось счастье. - Вы понимаете? - Да. "...прошло много лет и мучительных недоразумений, когда мы надолго переставали понимать друг друга, но островок, где мы были счастливы, остался..."










КАЛИТКА


Осенью девяностого в дневнике возникла запись: "Мы похожи на идущую на нерест рыбу, и нас не бьёт только ленивый. Позади марафон, должно быть, это исход... так куда мы изошли?" Лена ошибалась дважды: марафон не был позади... и не было "мы" - была цепочка одиноких недоразумений - неосознаний себя и мира со слепыми устремлениями в стихию без понимания её законов, границ своей судьбы и судеб других людей; путаницы причин и следствий - хаоса, исход из которого невозможен в толпе.
Тогда, осенью девяностого года, город еще отзывался на своё имя - Иерусалим. Это потом зимние горизонтальные дожди разбросали его на улицы, площади, дома, и Лена писала в дневнике: "Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль, тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звёзды"

В свой первый Иудейский Новый Год семья оказалась без денег, без еды, без близких. Цепочка недоразумений, смутных страхов, ошибок сплелась в безлунную, осеннюю ночь. Мужчина, женщина и два мальчика спускались по каменным ступеням, устланным хвоей, по склону холма, среди невидимых сосен и призрачно белеющих домов туда, где слышался праздник. Окно, из которого прежде доносилась скрипичная музыка, молчало.
Внизу, у круглой синагоги, собралась тихая толпа. Люди сидели на принесенных стульях, на ступеньках сбегающих вниз лестниц, на склонах, покрытых травой.
Лена хотела подойти ближе, но муж остановил: "Не будем мешать - там все свои..."
"А мы - чьи?"
"Ничьи"...
Вечный город... ничейный город - он для тех, кто исходит из своих иллюзий, безразличный к сплетению недоразумений и смутных страхов. Город равнодушно принимает, дарит невесомость тому, кто находит опору в себе, и не удерживает тех, кто устремляется в круг чужого света и падает, обожжённый, на дно судьбы.
Они стояли в темноте, у границы освещенного круга, не смея преступить...

~

Был исход Судного дня и чудная лёгкость после дня поста в предвкушении праздничной трапезы. "Я - змея после линьки", - Леон с наслаждением напряг и расслабил плечи, улыбнулся звёздам, выходя из двери синагоги. На нём была белая вязаная шапочка со сложным узором - кипа - такие носят религиозные евреи из Алжира. Прежде Леону казалось, что узоры на отцовской "кипе" – единственная его связь с Африкой, иудейством, и потому сам был удивлён своему решению оставить квартиру и налаженную жизнь в Париже ради домика с кусочком каменистой земли на южной окраине Иерусалима. "Я не успел опомниться - роды были стремительными," - говорил он друзьям, и всем было лестно от свободного и красивого кульбита респектабельного шестидесятилетнего европейца, было приятно упомянуть в конце делового разговора, что надо бы навестить Леона в его "иерусалимском периоде", и что-то в его затее... безусловно есть - как-то дышится там... особенно...

Леон оказался во Франции ребёнком, унеся в мышцах воспоминание о холоде – родители потом объяснили, что ему было четыре года, когда они всю ночь, захлёбываясь в ползущих по земле стылых тучах, ждали посадки на паром. Не расцветая, начался день, все поднялись по сведённым судорогой сходням, и замёрзшая, мокрая Африка, кряхтя, отчалила.
В огромном трюме было тепло и уютно от неяркого оранжевого света. Раздали горячий и волшебно вкусный суп, и Леон запомнил робкое счастье надежды на лицах родителей. Потом уже никогда у них не было таких улыбок, и Леон рос, стараясь поменьше глядеть в бездну их глаз - лучше не глядеть вниз, когда идёшь по натянутой верёвке.
Парень был серьёзен и жил, словно выполняя ритуал. Бог знает, как феи раздают дары младенцам, но он вел себя достойно - в такт с мелодией, что слышна немногим. Это был один из тех счастливых случаев, когда жизнь складывается благополучно. Французы очень кстати обрушили на молодого кареглазого парижанина своё покаяние, и он отнёсся к нему, как и ко всему, сдержанно: приняв стипендию для учёбы в университете и уклонившись от участия в обличении колониальной политики.
От отца ему досталась белая вязаная кипа и хрипловато-оранжевые с волшебным вкусом слова: "Не пролей". От матери - грусть, похожая на пустой стул, странно стоящий посреди нарядной комнаты: она умерла рано, и с нею - его надежда ещё раз увидеть её робкое счастье. Он не сразу понял как это было важно, и что, возможно, в чётком ритме его поступков была мистическая тайна, и Иерусалим возник той последней комнатой на его пути, в которую нужно было успеть войти - красивой комнатой с оранжевым абажуром над большим круглым столом, где сможет встречаться вся его семья, и где не будет пустых стульев.
И действительно, одноэтажный домик в окружении десятка старых олив сразу превратился в место паломничества. Сын, что прежде месяцами забывал позвонить, приезжал с внучкой и гостил неделями. Съезжались вечно занятые друзья, утверждая, что здесь им как-то особенно дышится и видится. Импозантный бродяга Марсель превратил сарай в свою мастерскую и высекал из камня уже пятую фигуру Давида, утверждая что в полнолунье видит его тень, слышит игру на пастушьей дудочке и звяканье колокольчиков его стада. Действительно, с холмов Вифлеема в полдень спускался резкий запах, блеянье овец, и тёмные арабские пастухи в пиджаках на длинных рубахах, с платками на головах, подходили к ограде, заворожено наблюдали за работой Марселя и просили пить.
Любимая внучка Леона, тоненькая, с ёжиком на круглой головке и круглыми очками, Ли, взяла дополнительный курс в Кембридже о чём-то "африканско-еврейском", и аккуратно присылала наставления по земледелию, скотоводству, дизайну и ритуальным трапезам.
Сегодня вечером все ожидали ужин с сюрпризами из конспекта Ли, и жена Леона, Мишель, предусмотрительно положила на свою тарелку яблоко, чтобы весь вечер отрезать от него ломтики серебряным ножиком. Она подтрунивала над всеобщим этнографическим энтузиазмом. Но и ей нравилась иерусалимская затея мужа, как новая степень свободы, когда можно было за утренним кофе решить, где ужинать: в компании ли с Марселем, пристроившись с яблоком возле его идолоподобных Давидов, или устроить пирушку с приятельницей - там, - в квартире на улице "Короля Лу", где нужно только сменить цветы в синей вазе…

За чертой освещённого круга, Леон увидел фигуры, словно сошедшие с полотна "голубого периода" Пикассо, и на мгновение залюбовался точными, трагичными мазками, но потом очнулся - понял, что перед ним живые люди… В порыве раскаяния сделал шаг в их сторону, а замеченный, уже не сумел остановиться. За несколько мгновений он успел понять, что перед ним "русские", которые в последние месяцы прилетали тысячами и были похожи на одинаковых куколок, должно быть, очень разных бабочек... Перед ним была теперь такая куколка, казалось, не имеющая своего лица - это был живописный портрет: художественная метафора - материализованное впечатление ...

~

Лена взволновано смотрела на отделившегося от толпы красивого человека в большой белой кипе. От подошедшего веяло уверенностью и спокойствием. "Случилось, - задохнулась она, - так должно было быть - их должны были принять... нельзя быть совсем ничьими", - и Леон с похолодевшим сердцем увидел на лице женщины ту самую улыбку - робкого счастья.
"Русские" приняли предложение посетить праздничную трапезу в его доме с такой застенчивой готовностью и благодарностью, что сомнение, на миг выглянув, скрылось. Леон удовлетворённо подумал, что из этой компании возникнет в свой срок совсем недурная бабочка - у него намётанный глаз, и эти гости - к удачному году. По дороге он был оживлён, шутил на преувеличенном английском, с которым были знакомы эти люди.
Явление гостей дома восприняли с королевской терпимостью - как стук молотков Марселя на зорьке, как овечьи облака, сползающие с Вифлеема, или, как если бы Леон привёл белого верблюда под яркой попоной. Домик, окружённый оливами, был отдан подсознанию - для грез наяву, и обычно скупые на чувства взрослые играли в "Иерусалим", как дети, понимая, что так могут себе позволить только те, кто сумел построить жизнь в чётком осознании звуков, запахов и снов своего священного одиночества.

Леон окинул стол изумлённым взглядом - он был заставлен тарелками с муляжного вида блюдами, среди которых узнаваемо было только лукавое яблоко его Мишель. Все посмеивались, а Ли сияла, объясняя, что на днях получила зачёт по новогодней трапезе в зажиточном доме африканской диаспоры второй половины последнего тысячелетия и, вот, - ах - это восхитительно! Круглоголовое дитя гамбургеров тайно священнодействовало полтора дня, соперничая с Марселем в плодовитости, и возник прелестный "сюр": живописный и экзотичный, как сама еврейская судьба в колониальной Африке...
Все, благодушно посмеиваясь, рассаживались вокруг, наперебой расспрашивая Ли, с какой стороны лучше подцепить это клетчатое желе, и, действительно ли, правда, что топлёный жир, засыпанный перцем, нужно продолжать топить в зелёном чае, и уверена ли она, что эта рыба действительно заснула...

Лену с мужем посадили напротив их сыновей, и она глазами показала детям, чтобы они вели себя сдержанно, не жадничали - все четверо чувствовали себя страшно неловко. Было видно, что хозяева - изумительно красивые и добрые израильтяне - любящая семья, и собрались они на свой праздник, из века в век храня затейливую семейную традицию… и, вот, были так великодушны - пригласили к себе... путников... и, кто знает, может быть, помогут с работой...
Лене хотелось поблагодарить, объяснить, что они тоже хорошие и талантливые, всё понимают... просто переживают... "голубой период", но сказать об этом она не могла, и не могла сказать, что восхищена великолепием стола и мастерством хозяйки. Было неловко чувствовать, что собравшиеся прерывают весёлое журчание беседы с методичностью часового механизма, чтобы обратиться к гостям с порцией доброжелательства. Ли хозяйничала за столом и особенно усердствовала, колдуя над тарелками гостей. Лене даже показалось, что её муж и дети единственные, кто пробует... Сама она есть не могла - была слишком возбуждена, но ей почудилось недоумение в глазах мальчиков...

Леон уловил в глазах мальчиков усиливающееся недоумение и ответил невпопад, вызвав общий смех. Ему с детства было знакомо ощущение "чужого карнавала", когда пробираешься проходными дворами к себе, уклоняясь от грубого, назойливого веселья. Но теперь... это был его праздник, его затея, и когда, казалось, она удалась... мир треснул, как бумага на заклеенной на зиму форточке, и в ярком сквозняке распахнутого квадрата Леон увидел пустой стул, казалось, уже исчезнувший из его жизни: он стоял увязнув ножками в мутном стекле, и вокруг была пустыня - она вытекала из распахнутых глаз женщины и заполняла собой вселенную.
Ли, его кареглазая Ли, умница и красавица Ли... была похожа на куклу Барби. Пошлость и фальшь всего происходящего обрушилась оглушительной пощёчиной, и Леон, ощутив боль, извинился с рассеянной улыбкой и вышел в сад.
Колесо городских огней катилось Млечным путём к оранжевой точке светящегося окошка его дома. Что же он сделал не так? Он не должен был пригласить этих людей? Ввести живую обездоленность в свой домашний театр? Ведь тогда, на пароме, им подали настоящий суп... это было совсем не много, но настоящее, а его протянутая рука оказалась чем-то вроде дёрганья мышцы у мёртвой лягушки в отвратительном лабораторном опыте.
Леон взглянул на небо и усмехнулся: между двумя последними взглядами вверх - того, у двери синагоги, и теперешнего - дистанция в вечность, как и между тогдашним Леоном, казалось, сменившим кожу, и теперешним - мучительно разорванным...
Он осторожно шёл по освещённому звёздами саду, угадывая деревья, и ему казалось, что это вовсе не сад, а пространство его души, и он всматривался в него, пытаясь понять, где... в тени каких олив затаилась беда, вынудившая его прийти сюда с пониманием свой вины.

"Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звёзды..." - услышал Леон и ощутил подле себя Ли: она подошла неслышно, но звуки и запахи в душевном пространстве приходят по иным законам, и Леон увидел внучку, невидимо стоящую в глубокой тени самой большой оливы.
"Что-то не так?" - спросила она.
"Да, не так. "
"Что, дед, не так?"
"Пошлость, девочка."
"Но это игра - шутка."
"Да, но мы зашли далеко - я втянул в неё случайных людей... "
"Они сами захотели. "
"Да, они хотели сами, и выпутываться им придётся самим, а нам - самим. "
"Но мы в порядке, дед."
"Да, мы в порядке, девочка, но что-то не так... "
"Что, дед?"
"Я заманил в свою иллюзию их... и тебя... "
"Меня?"
"Тебя, Ли, и ты положила пуговицу слепому в его протянутую руку... и даже не заметила... "
"Дед, ты о чём - об этом дурацком желе?"
"Они не знали, что оно дурацкое, они хотели есть... "
"Но дед... да, дед... "
"Понимаешь, Ли, я не сумел почувствовать - слишком силён был соблазн весёлого забытья, и эти уставшие русские уже не сопротивлялись. Я встретил их у края освещённого круга - они не переступали его, словно какая-та сила держала их, но я окликнул - из своего недоразумения… Мне показалось, что они - не настоящие, что это рисунок Пикассо, что мы - персонажи одной пьесы: Иерусалим, серп луны над головой, я - в отцовской кипе, обездоленные люди за кругом света - метафоры... метафоры... Слова, сосны, камни, люди, звёзды и смены времён года - бесконечные россыпи метафор - материализованные отблески непостижимого мирового порядка... и мне показалось, что я владею... нет, не своими иллюзиями... а истинами..."
"Дед, ты пытался создать мир... сам? "
"Да, я был счастлив, мне казалось, что я - творец, что высшая гармония близка... что я избран - ещё один шаг... и преступил. Ли, мне стало мало власти над Луной, соснами, отцовской кипой - мне понадобились живые души, и в своей гордыне я соблазнил этих людей поверить в свой мир - моё творение. Усомнился, было, на миг, но успокоил себя, потому что мне было неудобно понимать - осознавать своё сомнение, печалиться - я хотел счастья бездумно, как хочет змея сменить кожу, и мне нужны были свидетели моего могущества. Эти русские… ведь они - сама кротость, и мне нужны были добрые души, Ли, - я хотел счастья любой ценой, а потом понял, что эта цена - ты, Ли. Понял, когда ты подкладывала, сияя от радости и гордости, папье-маше на тарелки этих голодных мальчиков, которых мы через час выставим за дверь... "
"Дед, милый, добрый дед, мы - злодеи? "
"Не знаю, думаю, мы - пока - только два дурака, и ещё можем избежать злодейства... Глупость - причина злодейства, Ли, и мы с тобой пока ещё владеем причиной... с запахом пошлости... "
"Дед, а если бы ты не почувствовал... пошлость? "
"Катастрофа, Ли, пошлость - запах катастрофы... "
"Дед, пошли домой, скажем гостям, что мы - дураки, и ты поможешь мне собрать с тарелок, выбросить всю эту дрянь, и у нас в холодильнике полно молока, и вообще, можно приготовить суп… нормальный, горячий…"
"Пошли, девочка, я расскажу им, что познакомился с Мишель, когда начинал практику в госпитале для беженцев, а она была истощена и умирала от воспаления лёгких. А потом, когда мы были уже вместе и любили друг друга, она сделала аборт, потому что не доверяла даже мне, и не хотела рожать, не став самостоятельной, а потом, в депрессии, резала вены, и нашего ребёнка родила только спустя годы, получив профессию... Что бедняга Марсель... нет, Марсель пусть расскажет о себе сам. "
Тени покинули сад, и Леон, обняв за плечи Ли, поднялся на порог и застыл, услышав странные звуки. Это была песня – незнакомая мелодия, старательно и, видимо, на пределе сил, выводимая слабым женским голосом.

~

Лена проводила взглядом хозяина и выскользнувшую за ним прелестную девушку, должно быть, внучку. Гостями занялся Марсель. У него была борода и трубка Хемингуэя, зычный голос и большие руки. Он рассказывал мальчикам, что живёт везде и нигде, что свободен как ветер, всегда весел, занимается творчеством, а те смотрели на него заворожено.
Лена чувствовала, что всё это уже было... было... в каком-то пошлом спектакле с псевдохемингуэем и живописными лохмотьями, где все тоже принимали значительные позы, и хотелось забыться в красном плюше, но нужно было успеть на электричку - уйти за пять минут... да-да, именно так, успеть уйти, но не бежать - уйти достойно... проходными дворами, чтобы не испортить добрым людям их праздник: заплатить за спектакль, поблагодарить, уйти... Господи, что за пошлую роль они здесь играют... каких-то нищих, убогих... впору запеть квартетом бетховенского "Cурка". Это она... - она втянула семейство в свою бездарную иллюзию... позволила своей душе дёргаться, как лягушечьей мышце в отвратительном лабораторном опыте... опутала малодушием, трясущимися поджилками, постыдным "чьи мы?"… и, вот, лица детей уже прорастают катастрофой льстивого и завистливого рабства...

"Пошлость - запах катастрофы" - услышала Лена и улыбнулась острому счастью понимания происходящего, похожему на испытанное однажды вдохновение: словно занозу выдернули из души, и в ней возникло умиротворение ясности: "Завтра столько дел, и у детей занятия в школе... Нам пора... да, заплатить... чем-то равноценным... забавным: метафорой "а-ля-рус", и расстаться по-доброму - на равных... ноль-ноль... но тяготеющий к плюсу - без недоразумений... "
"Русский романс" - сказала Лена, вставая, приняв позу "бель-канто" и улыбаясь оживлению в глазах мальчиков. "О-тво-ри осто-ро-жно калитку и войди в ти-хий сад ты как тень..." - выводила старательным голоском Лена и видела, как смеются, сползая под стол, расколдованные дети, чувствовала рядом мужа – впервые за этот вечер он улыбается, сжимает её локоть. "…потемне-е-е-е накид-ку, кру-же-ва" - осмелела Лена, подпустив в голос страдательную ноту - "на га-а-ало-о-о-вку надень..."

1997г.

©
http://prosa-akhtman.boom.ru/about_literatura.html