среда, 2 июня 2010 г.

по садовой дорожке прыгала упитанная птичка. Случилось счастье. - Вы понимаете? - Да. "...прошло много лет и мучительных недоразумений, когда мы надолго переставали понимать друг друга, но островок, где мы были счастливы, остался..."










КАЛИТКА


Осенью девяностого в дневнике возникла запись: "Мы похожи на идущую на нерест рыбу, и нас не бьёт только ленивый. Позади марафон, должно быть, это исход... так куда мы изошли?" Лена ошибалась дважды: марафон не был позади... и не было "мы" - была цепочка одиноких недоразумений - неосознаний себя и мира со слепыми устремлениями в стихию без понимания её законов, границ своей судьбы и судеб других людей; путаницы причин и следствий - хаоса, исход из которого невозможен в толпе.
Тогда, осенью девяностого года, город еще отзывался на своё имя - Иерусалим. Это потом зимние горизонтальные дожди разбросали его на улицы, площади, дома, и Лена писала в дневнике: "Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль, тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звёзды"

В свой первый Иудейский Новый Год семья оказалась без денег, без еды, без близких. Цепочка недоразумений, смутных страхов, ошибок сплелась в безлунную, осеннюю ночь. Мужчина, женщина и два мальчика спускались по каменным ступеням, устланным хвоей, по склону холма, среди невидимых сосен и призрачно белеющих домов туда, где слышался праздник. Окно, из которого прежде доносилась скрипичная музыка, молчало.
Внизу, у круглой синагоги, собралась тихая толпа. Люди сидели на принесенных стульях, на ступеньках сбегающих вниз лестниц, на склонах, покрытых травой.
Лена хотела подойти ближе, но муж остановил: "Не будем мешать - там все свои..."
"А мы - чьи?"
"Ничьи"...
Вечный город... ничейный город - он для тех, кто исходит из своих иллюзий, безразличный к сплетению недоразумений и смутных страхов. Город равнодушно принимает, дарит невесомость тому, кто находит опору в себе, и не удерживает тех, кто устремляется в круг чужого света и падает, обожжённый, на дно судьбы.
Они стояли в темноте, у границы освещенного круга, не смея преступить...

~

Был исход Судного дня и чудная лёгкость после дня поста в предвкушении праздничной трапезы. "Я - змея после линьки", - Леон с наслаждением напряг и расслабил плечи, улыбнулся звёздам, выходя из двери синагоги. На нём была белая вязаная шапочка со сложным узором - кипа - такие носят религиозные евреи из Алжира. Прежде Леону казалось, что узоры на отцовской "кипе" – единственная его связь с Африкой, иудейством, и потому сам был удивлён своему решению оставить квартиру и налаженную жизнь в Париже ради домика с кусочком каменистой земли на южной окраине Иерусалима. "Я не успел опомниться - роды были стремительными," - говорил он друзьям, и всем было лестно от свободного и красивого кульбита респектабельного шестидесятилетнего европейца, было приятно упомянуть в конце делового разговора, что надо бы навестить Леона в его "иерусалимском периоде", и что-то в его затее... безусловно есть - как-то дышится там... особенно...

Леон оказался во Франции ребёнком, унеся в мышцах воспоминание о холоде – родители потом объяснили, что ему было четыре года, когда они всю ночь, захлёбываясь в ползущих по земле стылых тучах, ждали посадки на паром. Не расцветая, начался день, все поднялись по сведённым судорогой сходням, и замёрзшая, мокрая Африка, кряхтя, отчалила.
В огромном трюме было тепло и уютно от неяркого оранжевого света. Раздали горячий и волшебно вкусный суп, и Леон запомнил робкое счастье надежды на лицах родителей. Потом уже никогда у них не было таких улыбок, и Леон рос, стараясь поменьше глядеть в бездну их глаз - лучше не глядеть вниз, когда идёшь по натянутой верёвке.
Парень был серьёзен и жил, словно выполняя ритуал. Бог знает, как феи раздают дары младенцам, но он вел себя достойно - в такт с мелодией, что слышна немногим. Это был один из тех счастливых случаев, когда жизнь складывается благополучно. Французы очень кстати обрушили на молодого кареглазого парижанина своё покаяние, и он отнёсся к нему, как и ко всему, сдержанно: приняв стипендию для учёбы в университете и уклонившись от участия в обличении колониальной политики.
От отца ему досталась белая вязаная кипа и хрипловато-оранжевые с волшебным вкусом слова: "Не пролей". От матери - грусть, похожая на пустой стул, странно стоящий посреди нарядной комнаты: она умерла рано, и с нею - его надежда ещё раз увидеть её робкое счастье. Он не сразу понял как это было важно, и что, возможно, в чётком ритме его поступков была мистическая тайна, и Иерусалим возник той последней комнатой на его пути, в которую нужно было успеть войти - красивой комнатой с оранжевым абажуром над большим круглым столом, где сможет встречаться вся его семья, и где не будет пустых стульев.
И действительно, одноэтажный домик в окружении десятка старых олив сразу превратился в место паломничества. Сын, что прежде месяцами забывал позвонить, приезжал с внучкой и гостил неделями. Съезжались вечно занятые друзья, утверждая, что здесь им как-то особенно дышится и видится. Импозантный бродяга Марсель превратил сарай в свою мастерскую и высекал из камня уже пятую фигуру Давида, утверждая что в полнолунье видит его тень, слышит игру на пастушьей дудочке и звяканье колокольчиков его стада. Действительно, с холмов Вифлеема в полдень спускался резкий запах, блеянье овец, и тёмные арабские пастухи в пиджаках на длинных рубахах, с платками на головах, подходили к ограде, заворожено наблюдали за работой Марселя и просили пить.
Любимая внучка Леона, тоненькая, с ёжиком на круглой головке и круглыми очками, Ли, взяла дополнительный курс в Кембридже о чём-то "африканско-еврейском", и аккуратно присылала наставления по земледелию, скотоводству, дизайну и ритуальным трапезам.
Сегодня вечером все ожидали ужин с сюрпризами из конспекта Ли, и жена Леона, Мишель, предусмотрительно положила на свою тарелку яблоко, чтобы весь вечер отрезать от него ломтики серебряным ножиком. Она подтрунивала над всеобщим этнографическим энтузиазмом. Но и ей нравилась иерусалимская затея мужа, как новая степень свободы, когда можно было за утренним кофе решить, где ужинать: в компании ли с Марселем, пристроившись с яблоком возле его идолоподобных Давидов, или устроить пирушку с приятельницей - там, - в квартире на улице "Короля Лу", где нужно только сменить цветы в синей вазе…

За чертой освещённого круга, Леон увидел фигуры, словно сошедшие с полотна "голубого периода" Пикассо, и на мгновение залюбовался точными, трагичными мазками, но потом очнулся - понял, что перед ним живые люди… В порыве раскаяния сделал шаг в их сторону, а замеченный, уже не сумел остановиться. За несколько мгновений он успел понять, что перед ним "русские", которые в последние месяцы прилетали тысячами и были похожи на одинаковых куколок, должно быть, очень разных бабочек... Перед ним была теперь такая куколка, казалось, не имеющая своего лица - это был живописный портрет: художественная метафора - материализованное впечатление ...

~

Лена взволновано смотрела на отделившегося от толпы красивого человека в большой белой кипе. От подошедшего веяло уверенностью и спокойствием. "Случилось, - задохнулась она, - так должно было быть - их должны были принять... нельзя быть совсем ничьими", - и Леон с похолодевшим сердцем увидел на лице женщины ту самую улыбку - робкого счастья.
"Русские" приняли предложение посетить праздничную трапезу в его доме с такой застенчивой готовностью и благодарностью, что сомнение, на миг выглянув, скрылось. Леон удовлетворённо подумал, что из этой компании возникнет в свой срок совсем недурная бабочка - у него намётанный глаз, и эти гости - к удачному году. По дороге он был оживлён, шутил на преувеличенном английском, с которым были знакомы эти люди.
Явление гостей дома восприняли с королевской терпимостью - как стук молотков Марселя на зорьке, как овечьи облака, сползающие с Вифлеема, или, как если бы Леон привёл белого верблюда под яркой попоной. Домик, окружённый оливами, был отдан подсознанию - для грез наяву, и обычно скупые на чувства взрослые играли в "Иерусалим", как дети, понимая, что так могут себе позволить только те, кто сумел построить жизнь в чётком осознании звуков, запахов и снов своего священного одиночества.

Леон окинул стол изумлённым взглядом - он был заставлен тарелками с муляжного вида блюдами, среди которых узнаваемо было только лукавое яблоко его Мишель. Все посмеивались, а Ли сияла, объясняя, что на днях получила зачёт по новогодней трапезе в зажиточном доме африканской диаспоры второй половины последнего тысячелетия и, вот, - ах - это восхитительно! Круглоголовое дитя гамбургеров тайно священнодействовало полтора дня, соперничая с Марселем в плодовитости, и возник прелестный "сюр": живописный и экзотичный, как сама еврейская судьба в колониальной Африке...
Все, благодушно посмеиваясь, рассаживались вокруг, наперебой расспрашивая Ли, с какой стороны лучше подцепить это клетчатое желе, и, действительно ли, правда, что топлёный жир, засыпанный перцем, нужно продолжать топить в зелёном чае, и уверена ли она, что эта рыба действительно заснула...

Лену с мужем посадили напротив их сыновей, и она глазами показала детям, чтобы они вели себя сдержанно, не жадничали - все четверо чувствовали себя страшно неловко. Было видно, что хозяева - изумительно красивые и добрые израильтяне - любящая семья, и собрались они на свой праздник, из века в век храня затейливую семейную традицию… и, вот, были так великодушны - пригласили к себе... путников... и, кто знает, может быть, помогут с работой...
Лене хотелось поблагодарить, объяснить, что они тоже хорошие и талантливые, всё понимают... просто переживают... "голубой период", но сказать об этом она не могла, и не могла сказать, что восхищена великолепием стола и мастерством хозяйки. Было неловко чувствовать, что собравшиеся прерывают весёлое журчание беседы с методичностью часового механизма, чтобы обратиться к гостям с порцией доброжелательства. Ли хозяйничала за столом и особенно усердствовала, колдуя над тарелками гостей. Лене даже показалось, что её муж и дети единственные, кто пробует... Сама она есть не могла - была слишком возбуждена, но ей почудилось недоумение в глазах мальчиков...

Леон уловил в глазах мальчиков усиливающееся недоумение и ответил невпопад, вызвав общий смех. Ему с детства было знакомо ощущение "чужого карнавала", когда пробираешься проходными дворами к себе, уклоняясь от грубого, назойливого веселья. Но теперь... это был его праздник, его затея, и когда, казалось, она удалась... мир треснул, как бумага на заклеенной на зиму форточке, и в ярком сквозняке распахнутого квадрата Леон увидел пустой стул, казалось, уже исчезнувший из его жизни: он стоял увязнув ножками в мутном стекле, и вокруг была пустыня - она вытекала из распахнутых глаз женщины и заполняла собой вселенную.
Ли, его кареглазая Ли, умница и красавица Ли... была похожа на куклу Барби. Пошлость и фальшь всего происходящего обрушилась оглушительной пощёчиной, и Леон, ощутив боль, извинился с рассеянной улыбкой и вышел в сад.
Колесо городских огней катилось Млечным путём к оранжевой точке светящегося окошка его дома. Что же он сделал не так? Он не должен был пригласить этих людей? Ввести живую обездоленность в свой домашний театр? Ведь тогда, на пароме, им подали настоящий суп... это было совсем не много, но настоящее, а его протянутая рука оказалась чем-то вроде дёрганья мышцы у мёртвой лягушки в отвратительном лабораторном опыте.
Леон взглянул на небо и усмехнулся: между двумя последними взглядами вверх - того, у двери синагоги, и теперешнего - дистанция в вечность, как и между тогдашним Леоном, казалось, сменившим кожу, и теперешним - мучительно разорванным...
Он осторожно шёл по освещённому звёздами саду, угадывая деревья, и ему казалось, что это вовсе не сад, а пространство его души, и он всматривался в него, пытаясь понять, где... в тени каких олив затаилась беда, вынудившая его прийти сюда с пониманием свой вины.

"Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звёзды..." - услышал Леон и ощутил подле себя Ли: она подошла неслышно, но звуки и запахи в душевном пространстве приходят по иным законам, и Леон увидел внучку, невидимо стоящую в глубокой тени самой большой оливы.
"Что-то не так?" - спросила она.
"Да, не так. "
"Что, дед, не так?"
"Пошлость, девочка."
"Но это игра - шутка."
"Да, но мы зашли далеко - я втянул в неё случайных людей... "
"Они сами захотели. "
"Да, они хотели сами, и выпутываться им придётся самим, а нам - самим. "
"Но мы в порядке, дед."
"Да, мы в порядке, девочка, но что-то не так... "
"Что, дед?"
"Я заманил в свою иллюзию их... и тебя... "
"Меня?"
"Тебя, Ли, и ты положила пуговицу слепому в его протянутую руку... и даже не заметила... "
"Дед, ты о чём - об этом дурацком желе?"
"Они не знали, что оно дурацкое, они хотели есть... "
"Но дед... да, дед... "
"Понимаешь, Ли, я не сумел почувствовать - слишком силён был соблазн весёлого забытья, и эти уставшие русские уже не сопротивлялись. Я встретил их у края освещённого круга - они не переступали его, словно какая-та сила держала их, но я окликнул - из своего недоразумения… Мне показалось, что они - не настоящие, что это рисунок Пикассо, что мы - персонажи одной пьесы: Иерусалим, серп луны над головой, я - в отцовской кипе, обездоленные люди за кругом света - метафоры... метафоры... Слова, сосны, камни, люди, звёзды и смены времён года - бесконечные россыпи метафор - материализованные отблески непостижимого мирового порядка... и мне показалось, что я владею... нет, не своими иллюзиями... а истинами..."
"Дед, ты пытался создать мир... сам? "
"Да, я был счастлив, мне казалось, что я - творец, что высшая гармония близка... что я избран - ещё один шаг... и преступил. Ли, мне стало мало власти над Луной, соснами, отцовской кипой - мне понадобились живые души, и в своей гордыне я соблазнил этих людей поверить в свой мир - моё творение. Усомнился, было, на миг, но успокоил себя, потому что мне было неудобно понимать - осознавать своё сомнение, печалиться - я хотел счастья бездумно, как хочет змея сменить кожу, и мне нужны были свидетели моего могущества. Эти русские… ведь они - сама кротость, и мне нужны были добрые души, Ли, - я хотел счастья любой ценой, а потом понял, что эта цена - ты, Ли. Понял, когда ты подкладывала, сияя от радости и гордости, папье-маше на тарелки этих голодных мальчиков, которых мы через час выставим за дверь... "
"Дед, милый, добрый дед, мы - злодеи? "
"Не знаю, думаю, мы - пока - только два дурака, и ещё можем избежать злодейства... Глупость - причина злодейства, Ли, и мы с тобой пока ещё владеем причиной... с запахом пошлости... "
"Дед, а если бы ты не почувствовал... пошлость? "
"Катастрофа, Ли, пошлость - запах катастрофы... "
"Дед, пошли домой, скажем гостям, что мы - дураки, и ты поможешь мне собрать с тарелок, выбросить всю эту дрянь, и у нас в холодильнике полно молока, и вообще, можно приготовить суп… нормальный, горячий…"
"Пошли, девочка, я расскажу им, что познакомился с Мишель, когда начинал практику в госпитале для беженцев, а она была истощена и умирала от воспаления лёгких. А потом, когда мы были уже вместе и любили друг друга, она сделала аборт, потому что не доверяла даже мне, и не хотела рожать, не став самостоятельной, а потом, в депрессии, резала вены, и нашего ребёнка родила только спустя годы, получив профессию... Что бедняга Марсель... нет, Марсель пусть расскажет о себе сам. "
Тени покинули сад, и Леон, обняв за плечи Ли, поднялся на порог и застыл, услышав странные звуки. Это была песня – незнакомая мелодия, старательно и, видимо, на пределе сил, выводимая слабым женским голосом.

~

Лена проводила взглядом хозяина и выскользнувшую за ним прелестную девушку, должно быть, внучку. Гостями занялся Марсель. У него была борода и трубка Хемингуэя, зычный голос и большие руки. Он рассказывал мальчикам, что живёт везде и нигде, что свободен как ветер, всегда весел, занимается творчеством, а те смотрели на него заворожено.
Лена чувствовала, что всё это уже было... было... в каком-то пошлом спектакле с псевдохемингуэем и живописными лохмотьями, где все тоже принимали значительные позы, и хотелось забыться в красном плюше, но нужно было успеть на электричку - уйти за пять минут... да-да, именно так, успеть уйти, но не бежать - уйти достойно... проходными дворами, чтобы не испортить добрым людям их праздник: заплатить за спектакль, поблагодарить, уйти... Господи, что за пошлую роль они здесь играют... каких-то нищих, убогих... впору запеть квартетом бетховенского "Cурка". Это она... - она втянула семейство в свою бездарную иллюзию... позволила своей душе дёргаться, как лягушечьей мышце в отвратительном лабораторном опыте... опутала малодушием, трясущимися поджилками, постыдным "чьи мы?"… и, вот, лица детей уже прорастают катастрофой льстивого и завистливого рабства...

"Пошлость - запах катастрофы" - услышала Лена и улыбнулась острому счастью понимания происходящего, похожему на испытанное однажды вдохновение: словно занозу выдернули из души, и в ней возникло умиротворение ясности: "Завтра столько дел, и у детей занятия в школе... Нам пора... да, заплатить... чем-то равноценным... забавным: метафорой "а-ля-рус", и расстаться по-доброму - на равных... ноль-ноль... но тяготеющий к плюсу - без недоразумений... "
"Русский романс" - сказала Лена, вставая, приняв позу "бель-канто" и улыбаясь оживлению в глазах мальчиков. "О-тво-ри осто-ро-жно калитку и войди в ти-хий сад ты как тень..." - выводила старательным голоском Лена и видела, как смеются, сползая под стол, расколдованные дети, чувствовала рядом мужа – впервые за этот вечер он улыбается, сжимает её локоть. "…потемне-е-е-е накид-ку, кру-же-ва" - осмелела Лена, подпустив в голос страдательную ноту - "на га-а-ало-о-о-вку надень..."

1997г.

©
http://prosa-akhtman.boom.ru/about_literatura.html

Комментариев нет:

Отправить комментарий